Кирилл Шишов - Взрыв
Так я познакомился с ее отцом. Стыдным было мое положение — с распухшим носом, вывоженный в истоптанном снегу, с осипшим голосом, я вместе с ним таскался по гардеробной в поисках старого ее пальто, которое обнаружилось на законном месте на вешалке. Потом мы почти час ждали закрытия катка, ибо без номера старуха в лыжных ботинках и ватнике отказывалась поверить нам, да и потом, когда ушли последние замерзшие посетители, она долго ворчала нам вслед. Отец курил, без Нее смотрел на меня, как на последнего подлеца и труса — молча и презрительно, а когда Она подходила, обхватив накрест руками плечи и посинев от холода, он грел ее под шинелью и дотошно расспрашивал — откуда эти парни и как они нас знают, на что она отвечала, мотая головой и умоляюще глядя на меня.
Словом, после всего случившегося я не имел права ступить и на порог ее дома, хотя любовь несла меня, словно щепку к водопаду, все стремительней и неудержимее…
Мы начали встречаться на улицах, по вечерам, и она сочиняла матери про занятия с отстающими подругами, а я брал с собою коньки, дабы домашние не заподозрили ничего. В первый же вечер, бродя по унылым, освещенным мертвенным светом улицам, мы поняли, как целительно было происшедшее, как близки и нужны мы были друг другу не в комнате с теплыми батареями и скрипучим диваном — а здесь, в неуютных, продуваемых пространствах, в закоулках, где подле ветхих ворот стояли узенькие лавочки, на которых можно было сидеть, лишь тесно прижавшись друг к другу, и зачарованно наблюдать, как блестят белки глаз, как ложится на ладонь звездчатая снежинка, как медленно приходит резкая лунная тень с сугроба на тротуар, с карниза на наши колени…
Она разговаривала со мной уже откровенно, на равных, и я все больше молчал, радуясь ее доверию, и гладил мокрую обкусанную варежку, сквозь которую торчали ее холодные пальцы. Она рассказывала мне о своем детстве, об отчужденной, занятой своими делами матери, о замкнутом, вечно желчном отце, который служил на офицерской должности без образования, прямо с войны и вплоть до отставки.
Окопная скоротечная близость, послевоенная служба на Дальнем Востоке, Курилы с их землетрясениями и ветрами, срывающими ставни с петель, потом Якутия, Северный Урал — бесконечная спешка и неустроенность вставали из ее рассказов, внезапные увлечения отца, ссоры и крик дома, потом припадки миролюбия, подгоревшие пироги, поездки на охоту в дощанике и ее обучение стрельбе из нагана по консервным банкам. Все перепутано — случайные школы, шепот за спиной, неприязнь соучениц и беспорядочное чтение, мальчики с цветами на Восьмое марта и… пустота, одиночество, долгие сидения по вечерам с простуженным горлом, слежка матери по тетрадям и дневникам, окрики отца за записки. Она говорила об этом отстраненно, словно речь шла не о ней, а о другой жизни; и я чувствовал, что она уже пережила это, сбросила, словно отмершую шкуру, свое детство и юность; и в словах ее слышалась мне глухая затаенная сила и устремленность в будущее, к которому она причисляла и меня. Именно эта невысказываемая солидарность, бывшая в наших долгих холодных прогулках, в постоянных отогреваниях в подъездах, в упорном нежелании первой идти домой трогали и влекли меня к ней. Я чувствовал в ней друга, готового идти на все — на разрыв с родным домом, с этим городом, готового ехать на край света, лишь только я позову… Это ощущение было вершиной нашей любви, о которой мы не говорили ни слова. Даже поцеловать ее я не решался, боясь разрушить очарование необычной, откровенной и жаждущей ответной исповеди дружбы…
IXПодходил Новый год — первый в моей жизни Новый год с бесценным другом. Я ходил с головокружением, с желанием необычных и все более и более исповедальных встреч. Еще не возникла тогда и не тревожила меня взыскующая тревога ответственности перед грядущим нашей Любви. Я был беспечен и жаден до звуков ее голоса, до ее легкой летящей походки, до ее удивительной привычки читать неизвестные старинные стихи — мрачные, кудеснические строки с глагольными рифмами, русалками и предсказаниями о непременных разлуках, смертях и убийствах, которые она внезапно прерывала коротким ироничным восклицанием: «Думаешь — я ломаюсь?» А я был поражен единством настроения между стихами и этими, затворенными глухими ставнями домами, усыпанными снегом, с покосившимися столбами ворот, с каменными остатками пожарных стен и далекими звонками трамваев. Мы выбирали для прогулок всегда этот — старый, одноэтажный район города, где были редки прохожие, где в пустых дворах стояли заброшенные сараи, а былые лабазы зияли аспидными провалами валунных стен и распахнутых железных створок. Мы забирались по ветхим деревянным лестницам под крышу и слушали, как там, на покинутых чердаках, воркуют голуби, и луна пробивалась сквозь прорехи в кровле, освещая наши лица с расширенными зрачками.
Под Новый год не было надежды на встречу его в чьем бы то ни было доме: Анна Львовна была больна, а идти в родительские дома мы, естественно, не могли. И тут пришла мне шалая мысль — встретить Новый год вдвоем в ресторане, причем именно на вокзале, среди случайных, абсолютно незнакомых людей. Грубая, серая, каменная громада замка моего детства и грациозная, тонконогая, с сирийским разлетом черных бровей моя подруга — как захотелось мне сочетать их знакомством, столкнуть их на пороге моего восемнадцатилетия, тайно надеясь осознать возможность будущего у такого союза.
Сейчас, вспоминая то время, я вижу его распавшимся словно по частям, кусками, отрывками. Помню, как меня беспокоила проблема средств: я кончал школу, и денег, естественно, у меня не было. Пришлось продать что-то из книг, и, верно, попали туда и отцовские, давние, пережившие войну и голод, а ныне с легким сердцем отнесенные мной к букинисту, чтобы даже своей смертью дать мне — наследнику — минуту радости.
Помню тревожный зимний блеск, пепельные тени. Ее — приближающуюся, запахнутую в новую шубку, с радостными возбужденными глазами, запахом острых духов и бензина. Потом вижу ее уже раздевшуюся, поправляющую перед зеркалом волнистые волосы, и я ощущаю, как давно не видел ее вот так — без верхней одежды, в легком газовом платье, с пупырышками на смуглых предплечьях, с вырезом сзади, открывающим тонкие нежные косточки позвонков. Меня возбуждало все: едва уловимые полоски бретелек под тканью, стремительные коричневые линии швов на бежевом фоне капрона, натянутого на длинной бутылочной голени, узкие лакированные лодочки туфель, составлявших единое целое со стопой, хрупкой лодыжкой и голеностопом — приподнятыми, словно на ладонях. Она поворачивает ко мне свое лицо — и я вижу, как оно бесконечно-прекрасно и мучительно для меня: с крутизной подбородка, детского и капризного, с напряженной шейной мышцей, уходящей к мочке уха, где пульсирует голубая жилка, с гордым припухлым ртом…
Она заговорщически подмигивает мне и шепчет на ухо: «Я обманула дома всех, даже сестрицу. Она следила за мной до троллейбуса, а я пересела и уехала к тебе. Пусть думают, что я у подруги». Потом мы проходили по залу — громадному, гулкому, с хрустальными люстрами, желтизной лиц, оборачивающихся навстречу нам, черно-алебастровыми фраками официантов, похожих на пингвинов. Мы садимся в углу, за укромный столик, который я раз пять до этого, днем, проверял, волнуясь и стесняясь, стараясь казаться взрослее в разговоре с развязным метрдотелем.
Потом у меня полный провал в памяти. Гром музыки, голоса, звяканье посуды — все обрушилось на нас стеклянным водопадом, мы почти не слышали друг друга и объяснялись знаками, и ее лицо — возбужденное и улыбающееся — стало бледнеть, синева появилась под глазами. Она словно отдалялась от меня, часто приглашаемая подвыпившими мужчинами с маслеными взглядами и короткими мясистыми шеями, преувеличенно четкими поклонами и любезным отодвиганием кресел. Я танцевал с ней тоже, но редко, оглушенный и измученный волнениями от дневной беготни, от долгих одиноких пауз, когда внешне безразлично, но с бьющимся сердцем украдкой следил, как она плывет в колеблющейся толпе, как запрокидывает в вальсе назад голову и убирает быстрым движением волосы со вспотевшего лба. Когда она возвращалась, то виновато смотрела на меня, словно говоря: «Ты сам пожелал этого, что же я могу поделать», — у меня не хватало решимости сказать очередному партнеру: следующий танец со мной… Я вдруг снова почувствовал себя, как недавно на катке, — беспомощным и слабым и мучился, пережевывая жесткий лангет и сглатывая теплое сухое вино…
Прошел час, все встали с бокалами в руках, слушая бой курантов. Вдруг она, стоя рядом, припала на секунду сухими губами к моей щеке и быстро прошептала: «Алеша, что бы ни случилось — мы отныне друзья! Мы нашли друг друга, не так ли?..» Я, раздосадованный, что шло не так, как мне рисовалось в воображении, уязвленный ее решимостью, всеми этими танцами и знаками внимания к ней, ее красоте и молодости, промямлил что-то в ответ, стушевался снова, и на этот раз окончательно. Вечер кончился уныло и трагически: она замкнулась в себе, больше не отвечала ни на какие приглашения, даже лощеных проворных лейтенантов, пристукивающих каблуками, и долго, почти давясь от слез, мешала пластмассовой трубочкой в бокале, нанизывая воздушные пузырьки. Я мял салфетки, бегал в буфет за какими-то конфетами в коробках, с ужасом подсчитывал в уме затраты и завтрашние оправдания перед матерью и обреченно чувствовал, что все потеряно и она презирает меня, — трусливого, комнатного, показушного…