Владимир Добровольский - Текущие дела
Было после работы настроение сносное, но испортилось; теперь еще и анекдот этот всплыл, дурной, несмешной. Конечно же, все всплывает, что осело, если самому это взбалтывать, себе же хуже делать. Но он-то вроде ни при чем был: не его затея беречь в тайнике всякое старье. Он посидел, подумал. А тут и думать-то было нечего: Дусины лоскуты, Дусин тайник, Дусина прежняя жизнь! По своей, прежней, он не тосковал: ну, было что-то, ну, прошло; с этим примириться проще всего. Да и примиряться-то не с чего: «Примиряются, — подумал он, — когда слепая сила бросает назад или в сторону, и нет другой дороги, и обидно, и презираешь себя за то, что вовремя не свернул с нее; а у меня, — подумал он, — был вольный выбор, и знал, чего лишаюсь и на что иду». Хоть это, в общем, Должиков перетянул в мастера, но он же и предупреждал: гляди-ка, мол, не прогадай; как станешь командиром, солдатская слава забудется тотчас же: солдат за себя в ответе, командир — и за войско свое; славы будет мало, спросу много, и заработок — тоже поменьше солдатского, но зато честь оказана! На этом Должиков и подловил его: на чести. Дескать, Подлепич, как никто другой, умеет ладить с людьми, да и вообще, по крупному счету, его призвание — люди. Он тоже так думал. Он сам пошел в мастера, и что грыжу нажил у стенда, о том, по обыкновению своему, не распространялся. Но главное, конечно, было такое чувство, что сможет дать участку больше, чем прочие на этих должностях. Было такое чувство, — оно и решило. Он сам сделал выбор и не жалел о том, хотя поначалу столько дыр образовалось в смене, что, будь он даже богат затычками, сухим из воды не вылезти. С доски Почета в «молнию» перекочевал, где прорабатывали отстающих. Вот вам и честь! Однако назад пути не было, и грыжа, проклятая, путь этот отрезала напрочь.
Он посидел, подумал.
То ли мышь заскреблась, — а мышей в квартире сроду не было, — то ли кто-то тыкался ключом в замочную скважину. Зина, что ли? У нее был ключ. Он посмотрел на часы: поздновато для Зины. Она по утрам приходила, прибирала в комнатах, возилась на кухне, а когда с утра работала — сразу после смены.
Он поспешно собрал все это старье, разбросанное, кое-как запихнул в тумбочку. То была-таки Зина, а перед ней почему-то неловко было бы за это старье. И за себя, якобы оплакивающего прошлое.
Ничего он не оплакивал.
Зина вошла с пакетом каким-то, сказала, что это обнова ему, стала развязывать пакет.
— Размер твой, — сказала, — но не знаю… Намерь-ка!
Что еще за новости? Она когда вошла, глаза блестели, а выпалила — погасли. У нее теперь постоянны были такие перемены.
— Кримплен, — сказала она, погасшая. — Гладить не надо.
Он думал — брюки только, а там и пиджак был, в пакете, костюм целый; какого черта? Его это вообще не привлекало, а еще и осерчал. Такие вещи покупала ему Дуся, или вместе ходили. Последний костюм, при ней купленный, он и донашивал. И еще поношу, доношу, подумал он, какого черта?
Однако серчать на Зину было бессовестно, — пошел с обновой в другую комнату. Дуся жива, подумал, какая ни есть — жива, а Гены нет. Костюм был переливчатый, — мода! — куда ему такой костюм? Он взбунтовался бы, не вспомни про Гену. То есть он помнил про него всегда, но как бы отдельно от Зины, а отделять нельзя, подумал он, отделять — бессовестно. Была еще надежда, что костюм не придется ему; он снял домашние штаны и натянул новые, переливчатые, которые черта с два когда-нибудь наденет, если даже придутся. Скверно было, что привык уже отделять Зину от Гены, словно всегда Зина была сама по себе, а Гены вовсе никогда и не было. Шесть лет прошло. Ну и что?
Когда это случилось, сразу после похорон Зина рассчиталась на заводе, забрала Наташку и уехала в деревню к матери. Ей, видимо, казалось что там будет легче. Но там легче не было, — от горя не сбежишь, — и вернулась. Что бы он делал, если бы не Зина? Оленьку, правда, уже отвезли на Кубань, но был же Лешка, и как раз в самом трудном возрасте, а Дуся была беспомощная, разбитая параличом. Бессовестно серчать, подумал он, кланяться в ножки нужно. А выдав Наташку замуж, Зина и дом свой забросила, и ничего у нее вроде бы не оставалось в жизни, кроме как смотреть за Дусей. Самой замуж? Наташкин избранник закончил вуз, получил назначение, и молодые укатили. Но замуж Зина не шла, — сказать бы, не за кого, а были охотники, один даже видный: вдовец, директор автотранспортного предприятия, — но не шла. Ну, это уж ее дело.
Но вот беда: не умел он в ножки кланяться. Надел штаны, надел пиджак и, не посмотревшись в зеркало, пошел показываться. И снова у Зины глаза заблестели.
— Ну-ка, ну-ка! — вертела она его, дергала и, повертев, подергав, отошла подальше, чтобы оттуда поглядеть, издали. — Знаешь, как влитый! Как на тебя шитый! Ну вот, будешь прилично ходить. А то как босяк.
И в благодарностях рассыпаться он тоже не умел, да и серчал все-таки.
— Ты не хвались покупкой раньше времени, — сказал он, — я, может, и не возьму, если не по карману.
— Это подарок, — сказала она.
— Подарок? Какого черта? Такие подарки не берутся. У самой дочка, ее сперва одень, сама оденься.
— Дочка устроена, — сказала она, — свекор — профессор, и сама одета, на что мне деньги? Ты просто не разбираешься или не замечаешь, а я одета не хуже других, и будь здоров, Юра, не кашляй.
Это верно: не замечал или старался не замечать; на первых порах, после Дусиного несчастья, он смотрел на молодых, здоровых, красивых женщин с ненавистью какой-то; смотрел, пожалуй, так, как смотрели в войну на молодых здоровых парней, околачивавшихся в тылу; ему тогда лет было мало, пацан, но время то помнил.
И, чтобы не озлобиться в собственном доме, он старался вовсе не замечать Зины на первых порах, а потом это как бы вошло в привычку, стало щитом, ограждающим его от Зининой женственности, от Зининой заботливости, от Зининых жертв, которые приносила, она ради Дуси.
— Ладно, — смирился он, — свои люди, сочтемся, ты мне — костюм, я тебе, к примеру, шубой отвечу, и так оно пойдет по восходящей, отражая рост благосостояния трудящихся.
— Будь здоров, — сказала Зина, — и не кашляй.
Он опять удалился для переодевания, но теперь уж глянул на себя в зеркало: мужчина как мужчина, тощий, правда, но еще далеко не старый. Плюнуть, разве что на честь и совесть, подумал он, завести какую-нибудь молодку, а то ведь с честью и совестью долго не проживешь, не век же поститься, сорвешься еще, чего доброго ерунды натворишь. Он подумал об этом в шутку.
А всерьез подумал, что честь и совесть если в сердечной области не умещаются, тесно им — надо перемещать прямиком в голову, там им будет надежнее. И, следовательно, никак нельзя отделять Зину от Гены покойного и себя — от Дуси, разбитой параличом: все должно быть взаимосвязано до конца жизни, в этом ее мудрость, а разрывать насильственно связи, судьбой установленные, значит превращать мудрость в глупость, в пошлость.
Он переоделся, раскрыл шкаф, повесил туда обнову. Зина сидела на диване, пригорюнилась.
— Шутки шутками, — сказал он, — а разочтемся все-таки, найдем способ.
Она была непоседлива, не умела сидеть сложа руки, и странно было видеть ее такой.
— Пока что — спасибо, — сказал он, — спасибо за все.
Она ничего не сказала.
Он стал к ней спиной, лицом — к окну; был поздний вечер, окна напротив светились; недавно, тоже вечером, прохаживался он возле больницы, и тоже светились окна, а он зачем-то пытался угадать, где Дусино. Все равно ведь показаться в окне она не могла. Сам-то он больничной неволи никогда не испытывал, не приходилось; гнали врачи одно время в хирургию по поводу грыжи, но он все отнекивался, оттягивал — и отстали. Тюрьмы он, слава богу, тоже не знал, и потому, наверно, не было для него разницы: что больница, что тюрьма. Живой — надейся, жива Дуся — надейся, но это — туманно, несветло; была у него единственная светлая мысль: забрать Дусю из больницы. При ней, хоть и недвижной, дом становился домом. Светящиеся окна напротив напоминали ему об этом.
Об этом же он думал сказать Зине, но таким тяжелым, затяжным получилось у них молчание, что — раздумал.
— Есть анекдот, — произнес он не оборачиваясь, упираясь ладонями в подоконник. — Новенький. — И рассказал, какие слухи распускают про участок. — Кому это нужно?
Диван был мал — диванчик, а Зина — большая, не умещалась, видно, и ерзала, отозвалась с презрительным смешком:
— Кому-то нужно. Переведи пожарных на сдельщину, что им останется? Поджигать! Кто-то, значит, слышал звон… А Костю Чепеля, — сказала она сердито, — я всегда проверяю, хотя и личное клеймо. И тот двигатель, с раковиной в блоке, тоже проверила. Сменили блок.
Вот так мы всегда, подумал Подлепич, где не надо — кричим, а где надо… Он прошелся по комнате, сел за стол.
— Ну, и дала бы справочку, — сказал он, — не помешало б.
— Выхваляться? — дернула она плечом. — Благодарю! Другое скажи: теснота. На участке. А взять передвинуть наш контрольный пост, и слесарям — удобство, и контролерам… Я тебе сейчас нарисую, — поднялась она с диванчика, подсела к Подлепичу, ручку схватила лежавшую, стала рисовать на газетке, тоже лежавшей. — Это сюда, это туда… Смотри! Смотришь? Удобство?