Александр Малышев - Снова пел соловей
Вернулась Шура, легонько подталкивая впереди себя младшего мальчика — с забинтованным горлом. И тот с порога устремил глаза на Кешу, заметил, что «дядя» не спит, и заробел, бочком пошел вдоль стены, не отводя взгляда.
— Сейчас пообедаем, — говорила Шура, — и можешь опять играть. У Галины мальчик тоже болеет, ангина у нeгo, — объяснила она Кеше, — вот они и играют вместе. Там, в коридоре, теплей, чем в комнатах, и свет все время… Садись к столу, нечего об стену шариться.
Мальчик лишь голову повернул на ее слова и опять уставился на Кешу. Все интересовало его в этом необычном человеке: и то, что он без ног, и почему он здесь и надолго ли, и сможет ли он уделать трактор.
— Ты на войне был, да?
— На войне.
Раздался крепкий шлепок — это Шура стукнула сына, прерывая его расспросы.
— Иди ешь, я сказала, и поменьше спрашивай.
— А ты не дерись, — пробурчал мальчик, потирая затылок и забираясь на стул.
— Поворчи у меня, — сказала Шура и, опустив ополовник в кастрюлю, зачерпнула там побольше гущи.
— Вас покормить?
— Не, я сам, — ответил Кеша и принял сидячее положение.
Шура подошла, заложила ему подушку за спину и после этого подала тарелку супа, ложку и ломоть серого хлеба. Остатки из кастрюли она вылила себе в тарелку и тоже принялась за еду, откусывая перед каждой ложкой хлеба и задумчиво, рассеянно глядя на старый плакат, прикрепленный к стене. Затем она принесла горшочек с запекшейся овсяной кашей и положила ее Кеше и мальчику, сама есть не стала — приберегла остаточки для старшего сына. Больному она опять подала чай с малиной, а для сына достала из рабочего фартука, повешенного на гвоздь, карамельку в бумажке.
— Это поручница меня угостила, на фабрике.
— Объедаю я вас, — посовестился Кеша.
— И полно, — отмахнулась небрежно Шура. — Там, где трое кормятся, и на четвертого хватит, так моя мама говорила. И верно ведь. Все равно бы сегодня готовить. Сейчас подумаю, в магазин сбегаю и сготовлю. — Она помолчала, задержав свой глубокий мягкий взгляд на Кеше. — Да, вот еще что… Я ваше все выстираю, это надо. А понадобится вам — мужнее что-нибудь подберу.
— Вы бы не беспокоились.
— Какое беспокойство. У меня так или иначе сегодня готовка и стирка. Что десять вещей стирать, что четырнадцать — все едино, правда?
— Правда, — согласился Кеша с невольной усмешкой в глазах. Он понял — с этой женщиной ничего не остается, как соглашаться, и все с ней просто, даже и не простое, неловко сложившееся, например, его «гощенье» здесь.
Шура собрала посуду, ложки и ушла на кухню — мыть их. Дверь еще не успела затвориться за ней, а мальчик уже оказался возле Кеши.
— Ты мне трактор уделаешь?
— Ну-ка, покажь…
Мальчик отбежал в угол комнаты и принес Кеше немудрящую игрушку-самоделку, одну из многих в те скудные годы. Сделана она была из нитяных катушек, спичек, старой черной резинки и плоских кусочков коричневого мыла. Кеша повертел «трактор» в пальцах, легко разобрался, что тут к чему, и сказал, что оборвалась резинка, надо новую.
— А уделаешь?
— Ага.
— Я сейчас, — мальчик открыл верхний ящик комода, взял оттуда ножницы и, зайдя за комод, оглядываясь на дверь и усердно пыхтя, принялся тащить из-под штанишек край трусов.
— Что ты делаешь?
— Сейчас отстригну.
— Ну, зачем эту? Не годную надо…
— А она длинная, это Вовкины трусы-то. Я ее еще подвязал, а то съезжают.
— А… Раз так, ладно…
Резинка была, наконец, отрезана, продета в игрушку, закручена. Когда Шура вернулась из кухни и стала собираться в магазин, «трактор» уже ползал по ладони Кеши. Шура углядела и укоризненно покачала головой.
— Юрка-Юрка, донял-таки… Ведь больной человек, ему отдыхать надо. Ступай играть в коридор, там Сережа Порошков опять, Коля Гуськов пришел… — Когда мальчик, схватив игрушку, убежал, Шура сказала Кеше неожиданно строго и решительно: — А вы его не привечайте, не надо. — Она взяла сетку, сунула ее в карман тужурки и, словно и не выговаривала ему ничего, прежним, заботливым тоном спросила: — Может, чего вам купить? При болезни, бывает, на что-нибудь тянет. Мне один раз лимону хотелось, а дело в самую стужу было, какие уж там лимоны. Хорошо, у соседки лимонный ландрин нашелся, а то ничего не надо…
— Нет, спасибо, — сухо, обиженно отозвался Кеша и закрыл глаза. Он слышал, как Шура, позвенев мелочью, вышла и тихо затворила за собой дверь. Кеша было открыл глаза, но ему тут же пришлось сделать вид, что он спит, — Юрка вернулся, встал у порога, спросил издали, наугад: «Дядь, ты спишь, да?» Кеша не отозвался. Мальчик убежал в коридор, и уже оттуда донесся его голос: «Давайте играть в чапаевцев. Я — Чапаев!» Кеша повернулся лицом к стене. Уж кому бы обижаться, только не ему. Но ведь было обидно. Чувство не считается с тем, положено тебе его иметь или нет. Оно приходит, переполняет душу, и ничего с ним не поделаешь. Уж чем он, Кеша, мог расплатиться с Шурой, так это добротой, лаской к ее детям. И — нельзя. Почему?.. Попробуй, пойми этих женщин. За годы войны они очень переменились, странные стали. Сегодня тащит к себе домой больного, бесприютного калеку, а завтра запрещает ему быть добрым!..
Свет в комнате тускнел, уже синели за окном ранние пасмурные осенние сумерки. Тень гуще покрывала стену, на которую смотрел Кеша. Все же болезнь не ушла. Она опять полнила тело расслабляющим, пульсирующим жаром, опять тяжелила веки. Вновь, в отдалении где-то, возник мохнатый гудящий шар и стал надвигаться, разбухать. Курить не хотелось, вот тоже верный признак болезни. Но шар не душил, как накануне, не давил грудь, он просто висел над Кешей, угнетая самой огромностью, тревогой, что вдруг опустится, наляжет всем страшным грузом, который неизвестно каким чудом держится в воздухе… Может, и права эта женщина. В самом деле, кто он и что? И надолго ли здесь? Выздоровеет и навсегда уйдет отсюда, уйдет в свою отдельную, предрешенную жизнь, а раз так, пусть его здесь поскорей забудут, пусть вовсе не запоминают…
…Он не выбирал, где сойти. Увидел на очередной остановке заслонившее окно двухэтажное, в облупившейся желтой краске, здание вокзала, человека в малиновой фуражке, женщину с корзинкой красной смородины и наверченными впрок бумажными кульками и заволновался, задирая отметанное ржавой щетиной лицо, вытащил из вещмешка колодки. Мужчины, бывшие в тамбуре, помогли ему сойти на перрон, вынесли и тяжелый трофейный аккордеон, подарок товарищей по госпиталю.
Эх, и намаялся с ним Кеша — сил нет, такой он был не ухватистый, громоздкий. Кеша ставил его на культи и тогда переставал видеть что впереди, куда он толкается. Аккордеон приходилось придерживать то одной, то другой рукой — он так и норовил свалиться, а толкаться-то надо было двумя руками, иначе тележку свозило в сторону, она срывалась с кирпичного тротуара, так что Кеша один раз упал навзничь, и футляр с инструментом придавил его сверху. Он измучился, пока добирался до базара, и въехал туда мокрый, как мышь, с подтеками соленого пота на скулах.
Отпыхался, огляделся — базар как базар, небольшой, с красной, запущенной церквью в углу, в ржавых оконных решетках которой лоскутами висела паутина и не было и осколка стекла, с двумя крытыми деревянными рядами и тремя без крыши или навеса, с пивнушкой и табачной лавкой у входа. На крытых рядах торговали молоком, сметаной, топленым маслом, яичками; на открытых — ягодой, грибами, ранними яблоками. Вдоль рядов ходили покупатели, все больше женщины.
Кеша остановился возле ворот, на усыпанной шелухой семечек площадке, снял фуражку, пригладил намокшие волосы и покурил, жадно затягиваясь кислым от газеты дымом. Едва извлек он инструмент из футляра — нарядный, сверкающий, точно большая игрушка, десятки глаз обратились к нему, а вскоре подлетел чернявенький, щекастый, со свисающим носом человек.
— Продаешь? За сколько?
— Не продается, — зло процедил Кеша. Куда там — продал бы он эти вериги к чертовой матери, если бы не петь.
— Цену набиваешь? — не отступал щекастый.
— Катись ты… — взбеленился Кеша.
Щекастый отошел, растопыривая недоуменно короткие ручки.
Кеша выждал, покуда злость его поосядет в душе, и заиграл — негромко, точно нащупывая верную ноту. Тяжело было играть, неловко, но он, стиснув зубы и уставясь в одну точку на земле, прибавил звук и запел. В той точке, куда смотрел он, прыгал воробей, торопливо гвоздил клювом черные и белые, от дынных семечек, кожицы. Но вот воробей вспорхнул, трепеща серыми крылышками, а на том месте, где был он, остановились заношенные полутряпошные туфли, обутые на хлопчатобумажный чулок. Ступни были крупные, мослатые, над ними низко свисала и колыхалась серыми сборками старая юбка, а может, подол платья. Не поднимая глаз, он закончил песню и тут же повел другую — старинную, слезливую, потом еще одну. Когда закончил эту, третью, сдвинул меха аккордеона и, хотя его мучила жажда, свернул новую цигарку, раскурил ее, лишь после этого поднял глаза. Десяток женщин и девушек с авоськами и сумками, иные с детьми, разглядывали его, кто с любопытством, кто озадаченно. Белобрысенький худой мальчик было зачарованно шагнул из толпы, протягивая руку к сияющему отделкой аккордеону, но его тут же дернули назад за помочи, перекрещенные на спине. Кеша делал вид, что он никого не видит. Это был провал — полный. Он чувствовал — что-то не так, но в растерянности не мог определить, что же именно, не мог собраться с мыслями. Перемычка-то, щеколда-то с души не сдвинулась. Неужто выпивать для этого надо?..