Янка Брыль - Повести
— Ну, ты теперь попиши, а я, брат, буду рисовать.
— Так достань.
Я достаю ей с полки старый русский букварь, по которому и я учился первой грамоте. Встав на лавку, Нина вынимает из-за иконы тетрадку, которую прячет туда от Толика. Садится за стол и принимается выводить свои крючки и кружочки, усердно размазывая их пальцем.
Я начинаю наконец рисовать. Сначала — печь, затем — девочку на печи. Посматриваю на Нину, хочу нарисовать ее лицо.
Сперва сестренка не замечает этого, пишет, потом начинает то и дело поглядывать на меня исподлобья и наконец смеется.
— Пиши, — хмурюсь я.
Но она тоже хмурится, стучит кулачком по столу и кричит:
— А ты — цыц! Рисуешь так рисуй!
А потом опять смеется, заливисто, звонко.
Я утихомириваю ее и опять берусь за работу. Но ненадолго. Нина сложила свою тетрадку, закрыла букварь, поглядела на меня, подперши щеку кулачком, и загрустила.
— Ну, чего ты?
— «Чего, чего»… И мама ушла, и тата ушел… И дядька где-то ходит. А бабка легла, даже ногой не шевельнет… Вон погляди.
Из-за печной трубы видны бабушкины валенки, они и правда не двигаются.
— А ты гляди в окно — вон дети бегают по снегу.
— Ы-ы… Они бегают, а мне — только гляди.
— Поправишься — будешь бегать и ты.
— Пойди позови их. Пойди.
И вот я ввожу в хату целую стайку малышей. Лапоточки, сапоги, валеночки… Снегу-то нанесли! И все это румяное, веселое, сопливое.
— Только не шмыгайте так носами, — говорю я, — а то разбудите Толю.
Они начинают шмыгать еще сильней, как бы напоследок…
— Ты чего, Нинка, все еще на деревню не ходишь? — спрашивает Тоня.
— Я ж больная была, — серьезно отвечает Нина, — чуть не померла.
— Ишь, хвастает! — шмыгает носом Шура. — Так и я был тоже больной. А мне наша мама чулок мылом намазала и накрутила на шею. Во!
— Как кобылий хомут, — смеются ребята, и вместе с нами, кажется, больше всех довольный, Шура.
— А что ваш Коля делает? — спрашивает у него Нина.
— Что? Возьмил хлеба и пошел в школу. Что!..
— Вот говорит — «возьмил», — смеется с взрослым видом Нина. — Надо сказать «взял».
Потом кто-то из них предлагает играть в прятки. Все раздеваются и начинают шнырять по углам, вытирая спинами мел, ползать на животах по полу, под кроватями, под столом. Время от времени шикаю на них, чтоб не разбудили Толика.
Нина еще слаба и не может много бегать. Ух, как вспотела! Потихоньку отошла и уселась на обрубке у печки. Шура, ее дружок, тоже утомился.
— Айойечки! — говорит он, подходя к Нине. — Ты чего больше не балуешься? Так весело!
— Потому, я ж больная была, чуть не померла, — опять, как взрослая, говорит Нина.
Шура на это не отвечает. Он утирается рукавом, долго смотрит на меня, а потом радостно заявляет, словно сделав открытие:
— Сидит и пишет!
— Алесь не пишет, — поправляет Нина, — он рисует. Он и меня нарисовал, и нашу бабку. Идем, покажу.
Сначала только Шура и Нина, а потом и вся стайка, уставшая от веселой игры, окружает меня. Что же, начинаю показывать рисунки.
— Глянь-ка — вот Алесь.
— А вот ваш батька!
— А вот твоя мама прядет. Эх, и косынка под бороду!
— Ах, боженька, гляди — немой! Ну и страшный же!
— Всех он рисует, ишь ты!
— Нарисуй меня, Алесь, — просит Шурка.
— А что дашь? — спрашиваю я.
— Жита.
— Сколько жита?
— Мешок или еще многей.
— Да не «многей», а «больше», — снова поправляет Нина. И, подумав, добавляет: — Вот глупенький!
Шура принимает это, конечно, без обиды. Он только шмыгает носом и опять, словно сделав другое открытие, радостно говорит:
— А дед мне жита все равно не даст. Жито надо на хлеб.
Когда мы доходим до моего последнего, еще не законченного рисунка, Нина начинает пояснять:
— Это вот будет печь, а это — я, а это — наша бабка. Она мне всегда сказки рассказывает.
— А наша — мне.
— И мне.
— А мне — наш дед, — говорит Шурка.
— Ну и хвастает же! Разве деды рассказывают?!
— Еще лучшей, чем ваша бабка. Он мне во какие кожанцы пошил!
В подкрепление своего неопровержимого довода Шура высоко задирает ногу в новом, красной кожи постоле.
И правильно — не трогай моего деда!..
Шурин отец, Иван Брозовский, коммунист. Три года он сидел в тюрьме, а вернувшись, снова вел работу, и вот уже около года, как его опять забрали… Хозяйничает в доме дед Павлюк, с которым вместе наш дядя ездит в лес, и Шурина мать, Люба. Они наши соседи, и где бы старик ни покашливал — на гумне, в хате, на дворе, — всегда слышно. Не слышно у нас только Любиных песен и плача: она если плачет, то тихо, а песни, похоже, совсем отложила — надолго…
— А это вот наш кот, — показывает на рисунок Нина.
— А я своего положу себе на живот, как он только мурлычет, — говорит Шура, снова пытаясь взять верх.
— Наш, дурень, очень царапается, — совсем серьезно жалуется Тоня.
— А наш, — смеется толстенькая Ганночка, — наш кувшины с молоком опрокидывает.
— У нас не опрокинул бы, — говорит Шура, — наш дед сделал бы расщеп.
— Ну и что же, что расщеп?
— Что? Как зажало бы ему хвост, так он бы только… — Шура надувается и приседает, — так он бы… — И Шура кричит на всю хату: — В-вя!!
— Тише ты, вот тоже еще! — накинулись на него девочки.
Но уже поздно — Толик проснулся.
— Играй тут с вами! — со слезами в голосе кричит Нина. — Вот ребенка мне разбудили!..
— Который это, который? — подала с печи голос бабушка.
Дети притихли, как мыши.
— Который? Шура! — отвечает Нина. И начинает успокаивать малыша: — А-а-а, лю-у-ли…
И тут случилось самое страшное: из-за трубы двинулись на хату до сих пор неподвижные бабушкины валенки, а потом показалась и голова со спутанными космами седых волос.
— Ой, только хуже еще изломалась! — вздыхает бабушка, а потом, поправляя волосы, спрашивает: — А ты это, командир, чего кричишь?
Шура, конечно, делает вид, что его здесь вовсе и нет. Нина покачивает люльку за веревку и поет до смешного старательным, тонким голосочком:
Люли, люли,
Полез кот по дули…
Тоня подходит к Нине и, заглянув в люльку, спрашивает:
— Заснет опять, правда? Толечка мой, маленький!..
А Нина не отвечает, поет. Все колыбельные, одну за другой, которым научилась от мамы и бабушки. Тоня, конечно, всех их и не знает!.. Но Тоня говорит совсем как взрослая:
— И я все так вот пою нашей Зосе.
Идет коза рогатая,
Идет коза, идет,
Бородою трясет… —
поет Нина, подергивая худенькими ручками за веревки. Деревянный крюк люльки поскрипывает под потолком на железном крючке, а Толик покряхтывает только, как барин, и вторит Нине: «А-а-а…»
Шура глядел, глядел на бабушку, а потом потихоньку за свою курточку — и к двери. А за ним — все…
— Посидите еще, а? — просит Нина, бросив качать.
— Да чего ж это вы? — смеется бабушка. — Э-э! Гляди-ка, как я вас обидела!
— Тонечка, посиди, — просит Нина.
— Ну да, «посиди»! Все ушли…
И Тоня притворяет дверь последняя.
На большие синие глаза огорченной хозяюшки набегают слезы. А на улицу все еще нельзя… Нина смотрит, смотрит на бабушку и вот наконец поехала:
— Бери теперь… да сама своего ребенка качай, если ты… такая… хоро-ша-а-я!..
5
Скоро начнет смеркаться.
Я рисую. Бабушка, как всегда, прядет и беседует со своей подругой, старой Федорой, которая пришла звать ее на посиделки. На топчане сидит уже давно переставшая сердиться на бабушку Нина, а перед нею голоногий, веселый Толик, который выспался всласть и очень хочет поговорить.
— Кто был, Толечка, кто? — спрашивает Нина с видом совсем взрослой тети.
— Дед, — отвечает малыш.
— И еще кто?
— Бабка.
— И что у них было?
— Туляцька.
— И что она говорила?
— Ко-ко-ко, — квохчет Толик.
Нина смеется.
— А что курочка снесла? — спрашивает она.
— Яицько.
— И еще что?
— Ко-ко-ко, — опять квохчет Толик, забыв, что дальше была еще мышка.
А Нина смеется:
— Ой ты мой жулик маленький! — целует его и, повалив, щекочет — совсем как мама.
Мальчик кричит, заливисто смеется, а потом, подняв пальчик, говорит:
— Не тлёнь, не мозьно — будет Толя бить лёзиной, ата-та…
— …И это ж он с малолетства такой, — доносится бабушкин голос сквозь шум самопрялки.
Она рассказывает Федоре про папу, про все его «фокусы», начиная с того, что вот сегодня он потащился куда-то в Невода за «радиво».
— В те поры, — рассказывает бабушка, — Микита наш шьет как-то на машине, а тут вышел за дверь и смотрит в дырочку. Вот Колик, Миколай, и разобрал всю машину по винтику. «Ну, — говорит мне Микита, — что-нибудь из малого выйдет: либо большой мастер, либо большой вор. Ведь шестой же годок!» Однако, видишь, не вышло ни вора, ни мастера.