Иван Яган - За Сибирью солнце всходит...
В подвесной люльке-колыске начинает хныкать самый маленький обитатель хаты, братишка Ленька. Бабушка берет на теплой плите пузырек с молоком и красной соской, дает его Леньке и напевает, качая колыску:
Котику сирэнький.
Котику билэнький,
Котику волохатый,
Не ходи по хати,
Не буди дитяти.
Леня будэ спаты,
Котик ворковаты.
Ой, на кота — воркота,
А на Леню — дремота.
А за стенами продолжает ухать буран, злясь, что люди не обращают на него внимания, работают, поют песни и даже говорят: «Хороший буран! К урожаю».
После таких ночных буранов спишь-спишь, а в хате все темно. Потом вдруг кто-то по крыше топ-топ-топ. И в трубе: «Эгей! Вы там живы?.. Ну, добре, зараз вызволим!» И снова по крыше, в сторону двора топ-топ! Мы слышим, как возле двери звякает лопата, задевая за дерево. Это соседи, кого не смог совсем засыпать буран, пришли нас выручать. Первым вылазит Петька и делает дыру побольше. И тогда начинается веселая работа! Снег уже немного улежался, но еще мягкий, легко режется и помногу набирается на лопату. Утро тихое. В каждом дворе слышится: скр-рип!.. бух!.. скр-рип!.. бух!.. Из вырытых ям вылетают огромные глыбины снега и глухо падают, рассыпаясь и пыля. Хозяева соревнуются между собою в работе, в силе, незаметно поглядывают друг на друга, сравнивают, у кого глыбины увесистее, у кого снега больше выкидано наверх. Скр-рип!.. бух!., скр-рип!.. бух!..
ЗАЙЧИКОВЫ БУБЛИКИ
Сижу на лавке у окна и гляжу во двор. Окно замерзло, и я смотрю через овальное пятно, которое получилось оттого, что снег оттаял от моего дыхания. Отвернусь, когда бабушка скажет: «Не выдави стекло!», а овал за это время уже покроется ледком, уменьшится. И я снова дышу на стекло, пока не замерзнут губы, лоб и подбородок.
Вот мимо окна проскрипел валенками по снегу мой дед Семен. Соскакиваю с лавки и ныряю под кровать. Там сижу не дыша, слышу, как дед обметает в сенках валенки ракитовым веником, входит в хату, здоровается. Потом, хитро покашляв в кулак, задает вопрос:
— А где это ваш Ванюшка, что-то его не видать?
Я в это время начинаю хрюкать, подражая маленькому поросенку, а дед снова спрашивает:
— Вы что, поросенка купили? Кто это там хрюкает?
— Та купили, — сквозь смех отвечает отец.
И дед со словами: «А ну-ка дайте, посмотрю на него!» — поднимает край одеяла на кровати. И тут я заливаюсь торжествующим хохотом, уверенный, что сумел своим хрюканьем ввести деда в заблуждение.
Затем, как всегда, дед достает из кармана полушубка желтый блестящий бублик и дает его мне.
— Иду, значит, я сегодня по лесу, смотрю, зайчик бежит и в зубах бублик держит. «Кому это ты бублик несешь?» — спрашиваю. «Ванюшке, — говорит, — да вот собак боюсь». — «Так я к нему иду, — говорю, — давай и занесу». И зайчик отдал. Так это тебе от зайчика,..
Хотя я не раз бывал в доме деда, видел в кладовке связки бубликов, все равно всегда верил, что дед приносит их от зайчика. А какие это были бублики! Настыв на морозе, они в хате отпотевали и покрывались молочным налетом, похожим на мелкую частую росу. Сквозь нее просвечивал желтый глянец. Если бублик разломишь, то видишь на изломе тонюсенькую дырочку. Возьмешь один конец бублика в рот, подуешь в дырочку, и воздух, холодный и ласковый, защекочет подбородок, а если бублик перевернуть, то воздух щекочет нос, ресницы. Станешь заглядывать в дырочку, наставив бублик на окно, не прсвечивает. Почему это воздух проходит, а окна через дырочку не видно? И как это зайчики умеют делать бублики с дырочкой внутри? Такой бублик сразу и есть не хочется, хочется поиграть им подольше. Он пахнет полем, снегом, березой...
А теперь ни в одном магазине не найти таких бубликов. Всякие есть, а таких нету. И только зимой в березовом лесу я всегда вижу, как из-за кустов и берез выбегают зайчики с бубликами в зубах. Выбегут и смотрят с таким видом, будто хотят сказать: «Нет твоих бубликов, ты свои съел, когда был маленький. А мы несем бублики другим мальчишкам...» И оставляют зайцы на снегу свои легкие-легкие следы, скрываются в тихой морозной дымке. А я стою и слышу запах тех бубликов, которые приносил мне в детстве дед Семен. Постоишь, постоишь, вздохнешь и скажешь сам себе: «Не есть тебе больше таких бубликов. Ты, действительно, свои давно съел...» Придешь домой и отведешь душу, когда подаришь дочке бублик от зайчика.
«РАСТЕШЬ, ВНУЧЕК? РАСТИ, РАСТИ...»
Пятилетним меня повели в ясли. Да, в ясли. Детского сада байдановцы тогда не знали. Были ясли, куда носили или водили ребятишек всех возрастов — от грудного до восьмилетних. Меня отдавали в ясли как-то несерьезно. Бабушка так и сказала: «Будет ходить, так пусть, может, чему научится. А не захочет, так нечего и неволить хлопца...»
Не понравилось мне в яслях, потому что няня не отпускает ребят от себя ни на шаг, водит за собой, заставляет становиться в кружок, хлопать в ладоши, петь: «Каравай, каравай, кого любишь — выбирай!» или «Саша и Гриша сделали дуду...» Ребята поменьше поют и приплясывают, а мне стыдно.
В тот же день после обеда всех уложили спать, няня ушла куда-то, а я вылез через открытое окно на улицу и убежал, как и предчувствовала бабушка. Шел не улицей, а по-за огородами, боясь, чтобы деревенские гусаки не пощипали.
Домой идти струсил: ругать будут. Пошел на грядки, надергал морковки и уселся под самым высоким тополем, среди заросли из тополиных побегов. Съел морковь, лег на спину и стал глядеть в небо, куда своими вершинами уходят тополя. По небу плывут негустые каракулевые облака. Смотришь на них и на верхушку дерева и видишь, что не тучки плывут, а вся земля плывет, вместе с тополем, огородом, с тобой. Если подольше вглядываться, то окажется, что это уже не тучи, а верблюды из ваты. Потом тучки превращаются в клубок. Через минуту глянешь в небо, а там уже появилась голова знакомого казаха Мукаша, который зимой и летом ходит в лисьем треухом малахае. Мукаш улыбается и что-то говорит, но не слышно что. Его рот все сильней и сильней растягивается в улыбке и до того растянется, что между верхней и нижней губой появляется сквозная щель. Верхняя часть головы Мукаша вместе с малахаем отделяется и плывет в одну сторону, а жиденькая бородка — в другую и превращается в легкую газовую косынку нашей деревенской учительницы Нины Акимовны.
А тополь-великан шелестит листвой, чуть склоняется вершиной к другому тополю, поменьше, будто хочет сказать ему: «Не шуми сильно, Ваня спать хочет. Пусть поспит...» И убаюкали тополя.
Вечером дома хватились меня. Сквозь сон слышу тревожные голоса. Чьи-то сильные руки уносят меня домой.
Дома все-таки лучше. Тебя может взять с собой на поле отец и покатать на тракторе. Можно поехать с двоюродным братом Иваном Рогозным на водовозке. Что лучше? Сегодня я еду с Иваном. Он очень серьезный парень: ему уже четырнадцать лет. Возить воду для тракторной бригады — работа трудная. Бригадир Грицко Земляной, Иванов дядя, назначил водовозом Ивана, думал, со своего легче требовать хорошей работы. Он так и сказал ему: «День, ночь, дождь, снег, зверь, а ты, Иван, воду вози!..» Он и возил.
Иван наливает в сорокаведерную бочку воду из колодца. Я сижу на передке водовозки и наблюдаю, как мухи садятся на спину Гнедка в тех местах, где потрескалась кожа и выступила кровь. Гнедко пытается встряхивать кожей, машет хвостом, но мухи — как прилипли, не улетают. Гнедко рассекает хвостом воздух, раздается легкий свист: «Фс-сить!.. Фс-сить!..» А мухи не улетают, и у меня начинает ныть сердце, мне кажется, что они сидят и у меня на спине, хочется самому передергивать плечами, чтобы согнать воображаемых мух. Я не выдерживаю и отгоняю мух от лошади.
Мы выезжаем за деревню. Иван передает вожжи мне. Трудно описать то чувство, которое ты испытываешь, получив впервые в руки вожжи! Ты ничего не слышишь и не видишь, кроме двух вожжин, убегающих из твоих рук вперед, к лошадиной голове.
Ты еще не знаешь, насколько сильно нужно натягивать вожжи, в какой момент их надо послабить, а поэтому сидишь не дыша, напряженный. У тебя самый деловой вид. А Гнедко между тем бежит себе по знакомой дороге и не нуждается в указаниях и неумелом причмокивании какого-то мальчишки. Он сам сбавляет шаг в тех местах, где дорога перепахана поперек, и снова бежит быстрее. В бочке хлюпает вода, иногда холодные брызги летят нам на спины.
В бригадном вагончике обедаем, едим галушки с творогом. Вода уже перелита в другие бочки, стоящие в тени вагончика. Мы садимся на водовозку, и я на глазах у всех трактористов и прицепщиков беру вожжи, говорю: «Но, Гнедко!» Мы снова едем в деревню...
Если я скажу, что в детстве катался на Петренке, Юренке, Алдошине, то вызову недоумение. Как так, на людях кататься? Да никакие это не люди вовсе, а быки. А звали их так вот почему. Во время коллективизации байдановцы сдавали в колхоз свою скотину, при этом никто не записывал клички быков, коров и лошадей. А скотникам, конюхам и дояркам надо было как-то различать животных. И они не придумали ничего лучшего, как называть скотину фамилиями их бывших владельцев. В колхозе появились кобылы Потапихи, быки Петренки и Маляренки, жеребец Цуканов, кобыла Жуплейка. И надо сказать, что их бывшие владельцы не обижались. Сойдутся на скотном дворе колхозники, и бригадир распоряжается: «Ты, Яшка, запрягай сегодня Цуканова и Жуплейку, а ты, Степка, будешь работать на Петренке и Маляренке!..» Случалось нередко, что колхозник Цуканов ехал на быке Кравченке, а колхозник Кравченко на жеребце Цуканове. Немало смеху было и тогда, когда быки и коровы издыхали или когда их резали. Приходит в контору скотник (тогда у нас не было ни ветврача, ни ветфельдшера) и вполне серьезно говорит председателю: «Цуканов издох. Акт надо составить». И по селу весть — «Цуканов издох». Через некоторое время новая весть — «Потапиху зарезали после того, как она сломала ногу». Или: «Жуплейку продали казахам на мясо».