Василий Смирнов - Сыновья
— Врешь, врешь, нечистый дух, — пробормотала Анна Михайловна, мысленно продолжая спор с Исаевым. — Я баба глупая, неученая… может, не все понимаю. Да ведь глаза-то у меня есть. Вижу, куда жизнь поворачивает. Не сладко мне, а на старую не променяю, живоглот окаянный.
— Кого ты там, мама, ругаешь? — спросил Ленька, отрываясь от тетрадей и потягиваясь.
— Так я… про себя… Ты учи уроки, хорошенько учи!
— Да я выучил, — ответил Ленька, позевывая. — А Мишка уснул… Ми-шка! Эй!
— Ну, чего орешь: «Ми-ишка!» Я не глухой… И вовсе не сплю, — сердито оправдывался брат.
— А глаза зачем закрыл?
— Нарочно. Чтобы лучше запоминалось.
— Сказывай… Слышал я, как ты сейчас нахрапывал.
Мишка шлепнул брата сумкой по голове и убежал из-за стола.
— Спать, ребята, спать! — приказывает мать.
Она отправляется на кухню, зажигает лучину и опускает ее в овсяный раствор, чтобы кисель лучше закис, потом идет во двор, к корове. И когда возвращается, сыновей уже не слышно.
С лампой мать подходит к кровати и долго смотрит на спящих ребят. Они лежат рядышком, лицом к лицу. Мишка держит брата за рукав: должно быть, они разговаривали в постели и сон оборвал их болтовню на полуслове. Мишка, как всегда, спит, подкорчив ноги, Ленька, напротив, вытянувшись, и из-под дерюги выглядывает его желтая, словно брюква, голая пятка. Анна Михайловна осторожно поправляет дерюгу.
Щеки у сыновей горят огнем, и капельки пота висят на кудряшках возле ушей. Анна Михайловна наклоняется, слушает ровное, глубокое дыхание. Вот Ленька заворочался, чмокнул губами, прошептал что-то и засмеялся во сне. И мать тихонько засмеялась вместе с ним.
Часть вторая
Началось еще осенью.
Анна Михайловна идет с понятыми к житнице Исаева. День теплый, безветренный, по-осеннему лиловатый. С утра падал, как бы нехотя, дождь, час от часу реже и мельче, и, посеяв ситом, к обеду затих, точно повис бисерными каплями на оголенных ветках лип, берез, на дымящихся паром крышах, на потемневших, сырых изгородях, дальних умытых полях.
Анне Михайловне почему-то неловко, она не смеет поднять глаз от земли и, сбивая намокшими, тяжелыми лаптями водяную пыль с отавы, все норовит для чего-то ступить в подковки-лужицы, выдавленные острыми каблуками ямщицких сапог. Исаев идет грузно, задыхаясь, в кармане у него звякают ключи. Рядом с ним, должно быть, идет Блинов и, как слышно по молодому задиристому голосу, Костя Шаров, только что демобилизованный из армии. Где-то впереди бесшумно скользит по тропе Николай Семенов.
— От государства излишки хлеба изволите скрывать, гражданин Исаев. Ай, нехорошо! — задирает Костя Шаров, посмеиваясь.
— Скрывать мне нечего, — глухо бурчит Исаев. — Что было — отдал… дочиста обобрали.
— Уж будто дочиста? Бросьте эти кулацкие штучки.
— Это ты брось… дерьмо, молокосос! — хрипит Исаев, с сочным хрустом давя каблуками траву.
— Не могу. Имею полное право голоса… в отличие от вас.
— А на кой ляд он мне сдался… ваш голос?
— Правильно, — насмешливо и весело соглашается Шаров. — Голоса нет, зато есть твердое задание.
— Костя, отвяжись ты от него Христа ради, — упрашивает Блинов, стеснительно покашливая. — Почто раздражаешь человека? Ему и так несладко… Ты бы, старина, сдал излишки без канители. А, право?
— Сказано — нет хлеба, — отрезает Исаев, и ключи перестают греметь в его кармане.
«Уйти бы от греха…» — думает Анна Михайловна, замедляя шаги. Но какая-то неведомая сила властно толкает ее к житнице. Вскинув голову, она с изумлением и завистью, точно впервые, видит толстенные, потрескавшиеся от времени еловые срубы. Дранка на крыше новехонькая, на два ската. Кажется, проруби окна — изба выйдет получше, чем у нее, у Стуковой. Широкая дверь обита ржавым железом, на ней строго чернеет старинный запор.
Николай Семенов, бритый, помолодевший, достает кисет и, не глядя на Исаева, отрывисто приказывает:
— Отпирай.
Тот швыряет ему ключи под ноги. Огромные, ржавые, без бородок, похожие на буравы, они глухо гремят, падая на землю.
— Коли тебе надо, сам и отпирай.
Видит Анна Михайловна, как Шаров Костя поднимает ключи, с интересом взвешивает их на ладони и, решительно сбив на стриженый затылок красноармейскую фуражку с блекло-зеленым верхом, по-мальчишески торопливо, чтобы кто не опередил, бежит к двери.
Понятые проходят в житницу. Анна Михайловна не решается идти за ними.
— Лезь, Анка… пользуйся. Все равно уж… грабь, — стонет Исаев. Губы у него дрожат: кажется, вот-вот он заплачет.
— Грех тебе так говорить, — отвечает Анна Михайловна и сама готова заплакать. — Не по своей воле… выбрали.
— А ты бы отказалась. Мало я тебе лошадь давал? Забыла? — жалобно хрипит Исаев.
И эти слова молнией озаряют память Анны Михайловны.
Видит она, как Исаев стаскивает ее за ноги с кровати, как, ухватясь за постельник, она, спасая сыновей, успевает одной рукой накинуть на них дерюгу; кричат и хохочут дезертиры, Исаев таскает ее по полу, хлещет кнутом и бьет каблуками в живот, в спину, по голове, злобно приговаривая: «Лошадь тебе?.. Хлеба?..»
— Не забыла. Все помню, — говорит Анна Михайловна, чувствуя, как у нее сохнет во рту и громко колотится сердце.
Она идет в житницу.
Запахи хомутины, дегтя и духовитого льняного масла встречают ее на пороге. В житнице просторно, темно. Привыкнув к темноте, Анна Михайловна различает корчаги и кадки, доверху наполненные льняным семенем. У стены прислонен скат колес с новыми белыми спицами и темными, крашеными втулками. С переклада свисает сбруя, и когда, проходя мимо, Анна Михайловна ненароком задевает ее головой, сбруя слабо звенит медными бляхами и бубенцами. Сусеки почти в человеческий рост, как в общественной магазее. Два сусека засыпаны мякиной, у третьего толпятся понятые.
— Мешков пять… может, поболе, — определяет Блинов, забравшись на кадку. Перегибаясь через стенку сусека, он запускает руку в зерно. — На донышке… Вот те и твердозаданец!
Молча выходят все из житницы. Николай Семенов, щурясь от дыма цигарки, в упор смотрит на Исаева.
— Не валяй дурака. Где остальной хлеб? — спрашивает он.
Исаев распахивает пиджак, медленно достает красный, горошком, платок и аккуратно, на все пуговицы, застегивается. Он спокоен и даже как будто весел.
— А ты мне его сеял, хлеб-то? — усмехается он, вытирая бороду. Отнимает у сконфуженного Кости ключи, со скрипом и звоном запирает житницу.
— Ну, так я покажу тебе, где хлеб на сегодняшний день, — тихо говорит Семенов. — Товарищи понятые, давайте лопаты!
И вот они в ямщицком огороде раскидали поленницу дров и копают землю, перемешанную с гнилушками, берестой. Сбегается народ. Исаиха, простоволосая, в полушубке и босиком, как выскочила из избы, так беспрестанно и носится по огороду как полоумная, зовет кого-то на помощь: «Ка-раул!.. Караул!..» Сам Исаев свалился на гряду и молчит. Борода у него в земле, весь он почернел, скрючился и стал маленьким и горбатым.
Накрапывает дождь, темнеет, но никто не расходится. Петр Елисеев подошел с улицы к огороду, облокотился на жерди и растерянно царапает себе щеку. Вдруг он сердито кричит Семенову:
— Вторую поленницу разноси… Там!
С сухим треском валятся березовые дрова.
Выпрямившись, Елисеев с маху перекидывает тело через тын и, подбежав, вырывает заступ у Анны Михайловны.
— Ковыряешься… Разве так копают?
Комья сырой, жирной земли, щепки градом летят во все стороны. Заступ, звеня, ударяется обо что-то. Елисеев, натужившись, отворачивает доску, другую… И вместе с трухой и землей к ногам Анны Михайловны летят набухшие, хвостатые зерна ржи.
Ахает и кричит народ. Анна Михайловна бросается к яме, заглядывает в нее, как в могилу.
От ямы валит пар. Остро и сладко пахнет солодом. Лапти скользят, земля осыпается, и Анна Михайловна, оборвавшись, проваливается по колено в красноватую прелую рожь.
Выбравшись из ямы и не помня себя, она кидается на Исаева и плюет ему в злые, застывшие глаза.
— Пес! — кричит она со слезами. — Что ты с хлебушком, анафема, наделал?
Смеркается, когда понятые и народ идут на гумно Савелия Гущина.
Промокший и оживленный Николай Семенов, размахивая длинными руками и крупно шагая так, что Анна Михайловна впритруску еле поспевает за ним, тихо и доверительно говорит Елисееву:
— Видишь, до чего дошло дело, Петя? Сегодня они хлеб прячут, завтра сельсовет подожгут, как в восемнадцатом году… Война!..
— Гм-м… — с сомнением хмыкает Елисеев, дергая плечом. — Воевать у них не хватит силенки.
— Как сказать… Ты не смотри, что они старенькие да слабенькие. Притворяются, сволочи. Рассказывали мне, как Исаев намедни хвастал народу: «Мы, говорит, не одни, за нас тоже кое-кто постоит. Разуйте, говорит, дурачье, бельма, читайте газеты — не видите разве, какая у товарищей в партии заваруха началась». Чуешь, куда дует ветер? — Трогая Петра за рукав, Семенов заканчивает этот тревожный и непонятный Анне Михайловне разговор все той же своей постоянной мыслью: — Нет, колхоз нам нужен до зарезу.