Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
— Добрые люди в смущение ввели, покою нет…
Выдавленное признание и тягостная пауза. Самое неразумное подгонять старика вопросами, ему нужно раскачаться, взять разгон, а уж тогда выложит все — затем и позвал.
— Подвернулся тут один молодец… Да-а… Приятель зятя, из молодых да ранних. Как их зовут, которые костями умерших животных занимаются?
— Палеонтологи?
— Во-во! Он тут, так сказать, от имени науки заявленьице преподнес, коротенькое, в два слова. Никто и внимания на него не обратил, а меня ошпарило. Да-а…
Снова тягучая пауза, крупная голова нависла над полом, седина на ней желта, как старая слоновая кость.
— И что же он сказал такого? — спросил я.
— Направленная эволюция!
Я озадаченно молчал.
— Наука-де утверждает — существует направленная эволюция! Ты об этом слыхал?
— Да. Но почему должно волновать такое. Иван Трофимович?
— Тебя ничуть не волнует?
— Нисколько.
Старик крякнул.
— Эх! А что такое эволюция? Жизни развитие, не так ли?
— В общем, так.
— Выходит, жизнь-то не сама по себе вольной речкой течет — направлена. Кем направлена? Сверху, богом?.. А ты знаешь, что бога я и от себя и от людей в шею гнал?
Из кустистых бровей в упор — зрачки, плавающие в голубой старческой влаге. Я не удержался от улыбки.
— Смешно?.. Что ж, смейся, но только объясни; неужели наука к богу повернулась?..
— Представь себе, — начал я осторожно, — что с горы сорвался камень, катится вниз. И не просто катится, а направление имеет, которое даже вычислить можно: мол, по такому-то месту проскачет, раздавит, если не посторонишься. Кем задано это направление? Неужели же богом? Да нет, силой земного притяжения, профилем самой горы, случайными препятствиями, быть может…
— Гм, верно… Тут бог ни при чем. Но жизнь, дружочек, не камешек. Откуда она образовалась, почему так хитро плетется — от мокрицы какой-нибудь к маящемуся человеку Голенкову Ивану?.. Откуда и зачем, Георгий? Твоя наука может сказать?
— Увы, нет.
— Пока нет или даже не надеетесь и узнать?
— Надеемся, Иван Трофимович. И пока мы живы — будем надеяться.
— А если надежды не исполнятся? Или такого даже не допускаете?
— Допускаем. Не исключено.
— Тэ-эк! — дрогнув отекшими складками лица, протянул Иван Трофимович, словно уличал меня в преступлении. — Уж коль допускаете, что может быть непостижимое, чего никому знать не дано, то самое начальное, самое недоступное — бог, творец всего, и вовсе уму людскому непосилен!
— Да бог ли тебя волнует, Иван Трофимович? Сдается мне — что-то другое.
— Волнует меня, голубь, все тот же Иван Голенков, топтавший землю восемь десятков лет и много на ней наследивший. Ошибка я или не ошибка богова?
— Ошибок природа не терпит — выбраковывает, — сказал я. — А тебе она разрешила полный срок прожить, значит, за ошибку не посчитала.
Старик замолчал, разглядывал свои узловатые руки на коленях, хмурился, соображал про себя, наконец невесело усмехнулся:
— Когда-то, сказывают, ящеры нелепые на свете жили, природа их похерила — мол, ошибочка вышла, дай исправлюсь. Вот и я, похоже, из доживающих ящеров. Как ни оглянусь кругом — все на меня не похожи. Даже ты, голубчик. А уж дети и подавно не в отца. На мой взгляд, нынешние ничуть не лучше нас, ошибочных. Но это на мой взгляд, ящерный.
— Никогда еще одно поколение не походило на другое, Иван Трофимович, возразил я. — И в этом не только мать природа виновата — сами люди тоже. Ты менял круто жизнь, было бы странно, чтоб твои дети никак не менялись вместе с жизнью.
— Менял… Да, круто… Ну так пусть хоть это вас поостережет полегче на поворотах, сами видите, черт-те куда мир заносит.
— Полегче не получится, развитие не притормозишь.
И старик поднял склоненную голову, строго уставился на меня.
— Вот и проговорился, дружок. Не притормозишь, даже если видишь, что оно, осатанелое, в пропасть несет. Что же это как не старая песня на иной манер — все мы в руце божьей?!
— Все мы подчиняемся объективным, то есть от нас не зависящим, законам. Законам, Иван Трофимович, не богу! Их путать нельзя.
— Почему же нельзя? Почему обязательно считать — они, мол, законы, такие-сякие, сами по себе откуда-то появились? А что ежели предположить: они им спущены, чтоб порядок был? Чем ты докажешь, что твой взгляд верней моего?
— Доказать нельзя ни тебе, ни мне. Но если предположить, что законы от бога, то нам с таким законодателем не так уж и трудно поладить, а при случае и поправить его.
— Эй-эй, не бахвалься! Много на себя берешь, мил друг!
— Не я беру, человеку дано. Природой или тем же богом, если тебе это название больше нравится.
— Дано богом — «поправляйте меня, люди»?!
— Первая же палка, которую наш обезьяний предок подхватил, — что это как не поправка природы: мало возможностей ты мне отпустила, ну так я сам увеличил их, вооружившись палкой. Природа позаботилась, чтоб люди поправляли ее, совершенствовали себя. Бог предполагает, а человек располагает… по-своему.
— Дорасполагались, хвастливое племя! — грудным сиплым голосом, с темной кровью, бросившейся в лицо. — Сами себе стали страшны, друг для друга пироги с начинкой стряпаем… Себя поправьте, не бога!
— То-то и оно, Иван Трофимович, что себя-то мы, оказывается, еще плохо знаем. Человек куда более сложная материя, чем атомное ядро, а человечество трудней для понимания, чем вселенная.
— Ага, бодливой корове бог рогов не дает. Если люди еще и в себя полезут, то они такое натворят, что, как Библия обещает, смерти будут искать все, но и ее даже не найдут.
Открыться ему или утаить? Сейчас он и без меня травмирован, боюсь нанести новую рану — последний из друзей занялся сомнительным делом. Но если вдруг он узнает стороной, что я не доверился, скрыл, был с ним неискренен, то прямолинейный Иван Трофимович с презрением отвернется от меня. Не хочу, чтоб наши многолетние добрые отношения завершились враждой, не могу играть с ним в прятки… Решился открыться:
— Иван Трофимович, а ведь я та самая комолая корова, которая пытается бодаться…
Недоуменный взгляд и настороженное молчание, похоже, что он ждал от меня какого-то коленца.
Нет, он не возмутился, он слушал меня, не выражая ни недовольства, ни интереса, в его крупных одрябших морщинах — отрешенность монумента, не очень-то располагающая к красноречию. После моей непродолжительной исповеди вновь наступило неуютное молчание.
— Рассчитываешь получить ответ… от игрушки? — спросил он бесцветно.
— От модели, — поправил я.
— Модель, игрушка — не настоящее.
— А разве модель самолета не помогает авиаконструктору понять, как станет вести себя его будущий, вовсе не игрушечный самолет?
Он трудно вздохнул и натужно стал подыматься, разогнулся медленно во весь рост — прямая спина ломается у лопаток, — передохнул и заговорил:
— Да, сынок, да, я из тех, кто ломал историю. Как трудно мне было понять, что история — это нажитый опыт человечества. Сынок, неужели мой опыт для тебя ничего не значит? Не мудрствуй лукаво, не вноси отсебятины!..
Как некогда на фронте, он называл меня сынком, но это теперь не сближало нас, а походило на прощание. Он ждал от меня успокоения, а я не принес его, взывает ко мне и уже не верит, что пойму… Глядит мимо, в беспредельное — сжимается сердце.
Умные мысли приходят на лестнице.
Береги опыт и не вноси отсебятины… Если бы только одним нажитым опытом люди руководствовались в жизни, то они наверняка никогда не совершили бы ничего нового. Аналога колеса не существовало в природе, никакой опыт, только опыт! — не заставил бы служить нам колесо. Я, грешный человек, должен уразуметь и то, до чего всемогущий господь не додумался!
Должен! Но по силам ли?..
5Был вечер, но не настолько поздний, чтоб собираться ко сну. Я сидел за столом, пытался читать, но больше блуждал мыслью поверх строчек. Лампа освещала толстую книгу, стаканчик с карандашами и неказистую статуэтку грубо вылепленного, нескладного, как краб, человечка, сидящего на низенькой скамейке. Он высоко выставил колени, подпер руками срезанную голову, думает. Гость из непроглядного, какой-то скульптор каменного века вылепил его из глины, а засохшая глина способна сохраняться в земле вечно.
Сидящего человечка раскопали румынские археологи, сделали с него копии, одну из них привез мне приятель. В нелепом облике человечка, в его позе было то отрешенно-трагическое, которое через много тысячелетий вновь мощно повторит Роден. Историки так и назвали гостя из неолита — «Мыслитель».
В свое время я полюбовался на подарок, поставил его возле стаканчика с карандашами и… перестал замечать. Так и существовали мы долгое время рядом, он — занятый своими мыслями, я — своими.