Александр Шевченко - Под звездами
Горячо спорили, как действовать после захвата вражеских траншей, как брать Изварино. Подовинников считал, что надо бить по деревне всей ротой, не распыляя сил; Скиба предлагал окружить деревню мелкими группами, чтобы нести меньше потерь; по мнению Гриднева, надо прежде всего нанести удар по главному опорному пункту немцев в районе силосной башни.
Пылаеву казалось, что каждый убедительно обосновывает свое мнение, и он поочередно соглашался со всеми.
Выслушав офицеров, Шпагин решил двумя взводами атаковать силосную башню, а взвод Пылаева направить в обход деревни, чтобы не дать немцам отойти в лес.
Когда все вопросы были решены и разговор стал беспорядочным, когда никто уже не слушал других, а только старался погромче высказать свое мнение, Шпагин застучал по ящику:
— Довольно спорить! Ужинать будем! — Он повернулся к Балуеву: — Вася! Скоро у тебя там?
Балуев поднял от печки красное, в каплях пота, освещенное прыгающим светом пламени лицо. Глядя на его рослую фигуру, на его большие жилистые руки с засученными рукавами, трудно было поверить, что он занят приготовлением ужина: скорее похоже было, что он орудует у кузнечного горна.
— Товарищ старший лейтенант — айн момент, цвай километр! — ухмыльнулся Балуев и загоготал, как гусь, громко и отрывисто, широко раскрыв зубастый рот.
Опять эта дурацкая поговорка! Брось ты эту бессмыслицу! — рассердился Шпагин.
Ужинали на том же снарядном ящике, накрыв его газетным листом. Перед ужином выпили за успех боя и за взятие Изварино.
Все настолько привыкли к одинаково безвкусным кашам из концентратов и супам Балуева, что были радостно удивлены, когда он поставил на ящик высокую стопку белых, поджаристых, блестящих от масла блинов, испеченных из тайно скопленной за много дней подболточной муки.
— Знаешь, Вася, ты определенно делаешь успехи, — приговаривал Гриднев, глотая блин за блином. — Интересно, на чем ты их пек — ведь у тебя же нет сковородки?
— А на лопате! Смажу ее маслом, налью тесто — и в печку!
Балуев не жалея, сжигал все дрова: он знал, что завтра они уже не понадобятся. Раскаленная докрасна железная печка светилась в темном углу землянки, обдавая жаром. Пришлось снять меховые жилеты и даже расстегнуть гимнастерки.
У Пылаева от жары и вина приятно кружилась голова, ему было очень хорошо, офицеры ему очень нравились, и он беспрестанно ухаживал за всеми:
— Позвольте, я положу вам консервов, товарищ лейтенант!
— Пожалуйста, вот вам огонь, товарищ старший лейтенант! Возьмите зажигалку себе — она совершенно безотказная!
Подовинников стал упрашивать Гриднева спеть.
— Спой, Андрей, пожалуйста, вчерашнюю песню — уж очень хорошая песня, так за душу и берет.
— Василек, гитару! — крикнул Гриднев и на лету поймал брошенную Балуевым гитару. — Да, брат, песня замечательная.
Он склонил голову с шапкой темных густых волос к грифу гитары, быстро пробежал левою рукой по ладам вниз, до самых высоких, еле слышных тонов; затем, тревожно перебирая струны, тряхнул головою, откинул волосы назад и запел, сначала негромко и сдержанно, но с каждой фразой все громче и выразительнее:
И припомнил я ночи иные
И родные поля и леса,
И на очи, давно уж сухие,
Набежала, как искра, слеза...
Он вкладывал в слова этой песни какой-то свой, ему одному известный смысл. С этой песней у него было связано одно воспоминание, но никто не знал, почему так полюбилась ему эта простая, грустная мелодия.
В песне была ширь беспредельная, ночные снега, тихая грусть, сожаление о прошедшем и еще что-то тревожное, неопределимое, что так трогало всех этих разных людей, сидевших в землянке и молча слушавших ее. Скиба сидел неподвижно, подперев голову руками, и негромко повторял за Гридневым слова песни, словно примериваясь к ней и пробуя свой голос; затем поднялся, положил руку на плечо Гридневу и запел вместе с ним. Голоса их то неразделимо сплетались в одну плавно льющуюся мелодию, то голос Гриднева начинал звучать выше, словно поднимался вверх над подпиравшим его низким грудным голосом Скибы. За Скибою вступил Шпагин невысоким тенором, потом и Подовинников, у которого совсем не было слуха, но песня ему очень нравилась, и он пел громче всех — фальшивя и невпопад. Пылаев только изредка подтягивал — голос его звучал по-мальчишески высоко и звонко, и это смущало его.
Гриднев кончил песню, наложил руку на глухо гудящие басовые струны. Все захлопали ему, а Подовинников восторженно закричал:
— Хорошо поешь, Андрей! Душу человека понимаешь! Дай я обниму тебя, друг ты мой!
— Что ты, Петя, какой у меня голос! — сказал Гриднев с мягкой и какой-то рассеянной улыбкой.
— Нет, нет, товарищ лейтенант, вы замечательно поете! — горячо сказал Пылаев, которому вообще нравилось все, что делал Гриднев.
— Если бы вы слышали, как эту песню одна девушка пела! — вздохнул Гриднев. Он остановился, словно колеблясь, рассказывать ли дальше, и затем продолжал: — Недавно это было, в деревне Липовая Гора, когда мы только что на формирование прибыли. Иду я однажды под вечер из полка к себе в роту, прошел автобат и уже подошел к лесочку, где палатки медсанроты стояли — помните? — и вдруг слышу: эту песню женский голос поет.
Что это был за голос, товарищи! Чистый и прозрачный, как вода в роднике, лился он свободно, легко. И с таким глубоким чувством пела она, будто о ней самой эта песня сложена была...
Подошел я к палатке, стал у входа и слушаю, а у самого от восторга мурашки по коже бегают. Хочу идти дальше, а не могу, словно прирос к земле. Нет, думаю, не уйду, не поглядев на нее — она должна быть прекрасной. Кончила она петь, слышу — захлопали ей, закричали в палатке. Набрался я смелости, поднял полотнище и вошел. Вошел — и сразу увидел ее, стою и только одну ее и вижу, так глазами в нее и впился. Она действительно была красивая, в ней все было необыкновенным — и лицо, и глаза, да разве красоту опишешь? Ее, видимо, удивило мое неожиданное появление, и она смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Цвета их я тогда не различил, но меня поразило в них выражение какой-то глубокой внутренней мысли — словно не меня она видела, а что-то другое, далекое, понятное только ей.
Поставила она гитару на пол, рукою оперлась на гриф — на нем бант красный горит, как губы ее, — и засмеялась:
— Вам что, товарищ, надо?
— Мне, — говорю, — в госпиталь надо.
Вы не сюда попали, лейтенант! Пройдите дальше по дороге, там указатель будет. Оно и видно, что вы нездоровы; у вас вид какой-то странный... — говорит, а сама хохочет: поняла, зачем я явился. Слышу — со всех сторон засмеялись. Огляделся я и только тут увидел, что палатка полна девчат из нашей медсанроты — видно, собрались от скуки развлечься. Загорелся я со стыда — девушки все свои, знакомые, — ничего не сказал и вышел. Постоял немного около палатки — может, еще споет, да нет, еще сильнее хохот поднялся, а ее голос среди всех звенит, заливается. Ясно, надо мною смеялись! Пусть! Мне не обидно было... Вот, ребята, как девушка пела!
— А кто же была эта девушка? — с таким искренним, наивным удивлением спросил Пылаев, что все улыбнулись.
— Неужели не догадываетесь? — засмеялся Хлудов. — Это же была Мария Николаевна Сеславина, наш ротный эскулап! Одного только не понимаю, Андрей: чего ты ходишь вокруг нее, как вокруг графини какой! На седло ее — и в горы, бабам это нравится!
Гриднев отшатнулся как от удара, затем вскочил, ухватил Хлудова за ворот гимнастерки и проговорил громким сдавленным шепотом:
— Ух, ты... сволочь!
— Брось... шуток не понимаешь... — забормотал Хлудов.
Подовинников и Пылаев бросились разнимать их.
Гридневу не хотелось, чтобы сегодняшний вечер был испорчен ссорой, он сказал: «Хорошо, хватит об этом!» — и склонился над гитарой, но пальцы его дрожали и невпопад рвали струны.
Он начинал то одну, то другую песню, но, видно, ни одна из них сейчас не нравилась ему. Наконец, он глубоко вздохнул, замер на мгновение и начал сразу высоким, сильным голосом:
Ах ты, степь широкая,
Степь раздольная,
Широко ты, матушка,
Протянулася...
Сурово и сдержанно один за другим вступали голоса в песню. Постепенно голоса крепли, звучали все громче и увереннее, и полилась в землянке широко и свободно старинная песня:
Не летай, орел,
Низко ко земли,
Не гуляй, казак,
Близко к берегу...
И слова и мелодия песни очень подходили к общему настроению, и все пели дружно, с увлечением, захваченные одним чувством. Когда кончили петь, Скиба проговорил, смеясь, чтобы скрыть волнение:
— Песню спел — как дома побывал!
Подовинников увидел затуманенные, влажные глава Скибы и понял его состояние. Он обнял замполита и сказал:
— Я вот тоже, Иван Трофимович, сколько всяких городов и деревень за войну прошел, а всегда перед собой свои Малые Лужки вижу.
— Да, странное создание — человек! — сказал Шпагин, вращая стакан и вглядываясь в игру света на гранях стекла. — Вспомните — вы не раз это видели: до тла уничтоженная врагом деревня, буквально груда пепла и почерневшего кирпича — а глядишь — и на это пепелище возвращаются жители! Ведь здесь надо приложить громадный труд, чтобы восстановить свой очаг; легче устроиться жить где-нибудь в другом месте, но человек все- таки возвращается, упорно разбирает развалины, распахивает усеянное осколками поле. Что заставляет его это делать? Чувство родного дома, неистребимое и не сгорающее ни в каком огне чувство родины...