Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
Примечание в разговорах, анекдотическое:
Расчисловы горы.
– А ты куда идешь?
– В Расчислово.
– Ну, тогда иди.
– А что?
– Не пущаем мы зато селом комунских.
– А что?
– Не пущают они наше стадо своем выгоном. Абратно продовольствие прижимають. Ну, мы зато и не пущаем.
Разговор этот у околицы, пришел чужой, чуждый человек, старик. У каждого еврея извечное в глазах, то, что оставила красная нить иудейства, сшившая человечество. – Еще Иисус Христос сказал: «Не единым хлебом сыт будешь», – но и приварком. Человек, еврей, сионист, – голодающий, – в соломенной шляпе, в ситцевом пиджачке с манишкой из целлюлоида, с тросточкой и корзинкой, – и с глазами, как третий век до рождества Христова, – пришел к Андрею Меринову в Расчиславовы горы. Те дни были днями юдолей июля, когда села Рязань на картошку, – и был праздник. На завалинке сидели мужики, беседовали.
– По разверстке с нас брали хучь – девяносто, то ись, пудов, а теперь, дивствительно, сто двадцать, по налогу, то ись. Опять жа – шерсть, масло, яйца, к примеру. По нас хучь бы разверстка зато. Один омман. Опять же ране брали, хфакт, с пяти домов богатеющих. Теперь же хфакт – у меня восемь ядаков, то ись, а он сам – друг-ядак, а все одно – плати с наделу.
– А разверстку по ядакам, то ись, не хотят мужички, к примеру. Как жили, так и проживем, то ись…
Андрей сказал матери:
– А ты что стоишь, глаза выпучила? Самовар поставила – и проваливай к соседке!
Нету казенки, нету вина, –
Пей политуру, ребята, до дна!..
В избе все стены были в плакатах – в дезертирах, генералах и буржуях, по полу коврики, под образами лампада. Андрей – в лаковых сапогах, «при часах», пахнул, как Нил Нилович Тышко. Уходил из избы, вернулся с «вечинкой», с чернилами и бумагой, – из кармана вынул бутылицу. – Дал прочитать бумажку:
«Дорогой Андрюша я про вас скучилась, выходи ко мне на свидание».
– Выпей для храбрости. Хороший – самогон. А потом пиши мне письмо, покрасивши. Вот. – Пиши. Пиши, что я об ней сохну, но выйтить никак не могу. А еще пиши Дуньке Климановой, чтобы выходила гулять… А картошку – устроим! Нынче у нас в союзе молодежи спиктакиль, приставление, я секретарь, – опосля и устроим у комунских, у братов. Другие не продадут – сами конятник подмешивают.
По небу стрижи чертились – по-осеннему – к вечеру, зной же спадал по-июньски, по всей деревне петухи кричали и – опять по-осеннему – резко, одиноко, сейчас же за задами ворковала горлинка. Через улицу, в амбаре жевала рожь ручная мельница, сберегала четырехфунтовки, храпела на всю деревню. А сумерки нашли на Расчисловы горы зеленой мутью июня, луна поднялась медленно: горожане, исковеркавшие ночи на два с половиной часа вперед, забыли ночи. Вечером в школе («э-эх, школа земская стояла, э-эх, стояла да упала… Собрался тут сельский сход, – обсуждали целый год!..») – вечером в школе, под вывеской –
«Расчиславский культурно-просветительный кружок»
был спектакль. Человека, еврея, сиониста с глазами, как век, – по недоразумению, разумеется, – Андрей притащил с собой, и он был единственный старик на спектакле, сошедший за молодого, ибо был брит. В парнях, девках, подростках, набитых, как в теплушке на железной дороге, – в мясе тел, в буферах женских – деревенских грудей, в писке, визге, гармошке, в сизом дыме махорки, в запахах пота, махорки, помады, пудры, даже йодоформа – было святочно, как на святках, – и на партах сцены, рядом с хромой Росчиславской, Марьей Юрьевной, стоял председатель – в белых лосинах и в сандалиях.
– А сосалу-макалу, советскому голубчику, Андрюше Меринову, – наше вам!..
– Сами сосал-макалки. Вот я вас – того-с! – и присвистнул.
– Где уж нам уж – мы уж так уж!
– Больно ты яровитый!
Председатель в лосинах – что есть мочи – крикнул:
– Товарищи! Сианц сичас начинается! Прошу потише и притушить лампы в зале! –
Его перебила хромая Марья Росчиславская, крикнула: Товарищи! В пьесе выступает офицер с золотыми погонами. Золотопогонники теперь отменены, – это только по пьесе!
В притихшем мраке шептали:
– Андрея, прошу вас, – не щепись зато, – Андрюшка жа!..
На партах играли без суфлера, заменяли игрой отмененные курьерские, не костюмы – а опять святочный маскарад.
А среди пьесы – шум, треск! – с парты упала лампа. Закричали, загамили, завыли, в разбитое окно потянуло землей, земным отдыхом. Лампу потушили.
Председатель в лосинах спросил:
– Товарищи! Упала лампа, спрашиваю вас, начинать приставление с того места, где пожар, или обратно сначала?!
– Вали сызнова!! О-о-о! А-а-а!..
Человек, еврей, сионист с глазами, как третье столетие до рождества Христова, – ушел потихоньку со спектакля, уюркнув от Андрея. – Мериниха, Андреева мать, лежала на печи, – гость лег на лавке. Лампадка горела тускло, пели на деревне петухи.
– Спишь? – спросила басом Мериниха.
– Нет.
– Что же будет, объясни ты, Христа-ради.
– А что?
– Я уж не говорю про житье, – голод зато и голод, недостача, Бог наслал!.. С народом-то что исделалось! – объясни, ты образованный. Ты смотри – Андрей меня – старуху, – матку! – по зубам шваркает чем ни попадя, ханжу бузует, девок портит… Я, правда, спуску не даю, – ну, а другие?.. А девки?.. – ни единой-разъединой целой нет, непорченой, – только и делов, что по авинам с парнями шмурыгать… Да что девки? – они малоумны, – бабы, мужики взбеленились, по третьему разу за зиму женятся, – и все дуром, и все дуром зато!.. Амман, сикуляция, денной грабеж… Царя отменили – так малоумный был. Ну, а Бога почто отменили? – Объясни, Христа-ради, ты образованный!..
Старуха ноги с печи свесила, сидела лохматая, страшная… А глаза – голодные – были еще в дорождестве Христовом, – лежать на скамье, следить за тараканом, ничего не думать – думать: – картошки бы!..
– Молчишь зато? – я тебе объясню. Ан-чи-христ пришел! Вот что! Ан-чи-христ! Конец свету.
…А поздно ночью ввалился в избу Андрей. Зашумел, свистнул.
– Вставай! Идем.
– Куда?
– Куда – куда? – в комуню зато!
Прошли оврагом – буераком Бирючим – около поблескивал ручей, а тумана не было, роса села холодная, посырел ситцевый костюмчик, небо было в клочьях деревьев, свисших вверху.
– Забирай по днищу. Хоша не караулють, а може стерегуть. Днесь одного убили, – се-таки, городского. Курить тоже нельзя… А Дунька Климанова – выходила, огулялись!.. Сичас придем.
Контрабандисты: если поймают – изобьют. Где и как тут в оврагах черт ногу сломал? – Посырел в росе костюмчик. Баня в коммуне стала к обрыву задом, – уперлись в баню. Деревья спутали расстояния, спятились, – небо вырвалось из деревьев огромным платом, в звездах и – где-то – с лиловой полоской рассвета. Усадьба стояла во мраке. Андрей знакомой тропинкой пошел ко крайнему оконцу бани, постучал в оконце, еще раз, еще.
Из избы вышел человек, Логин Меринов, секретарь коммуны «Крестьянин», не мужик, а коряга из пруда, с валенками на двух коряжинах снизу.
– Ты, Андрей?
– Я, браток, – выноси.
– А еще кто?
– Свои.
– Ну, сичас. Еще вечор все отвез, три мешка картошки, пуд пшена, масла чухонского полпуда. Гость-то московский?
– Нет, из города, рязанский. Получай манету, все верно, как говорили.
– Ну, знакомы будем. А желтых тыщев нету? У нас мужики очень желтые обожают. Когда надо, загляни, господин. Знакомы будем. Конешно, запрещают, но нам нас…
На обратном пути, в овраге, на своей стороне сели отдохнуть, закурили.
– Слышь, а слышь суды! Соломон Ливоныч, что я тебе хочу сказать… Я тебе по-товарищески, по своей цене, показал, где… Что я тебе скажу… Купи мне лисипед! – Купи мне, пожалуйста, лисипед. До страсти мне хочется. Купи, пожалуйста, а то с меня три шкуры сдерут в городу. Может, где по знакомству, – скажи, – за картошку, может, за масло… Уж очень до страсти мне хочется лисипед!.. Купи, пожалуйста…
А избы на деревне стояли по-ночному. Въелись в землю, вкопались, с картошкой, на картошке. Луна шла к западу, поблескивала мертво в соломе крыш. Глаза у человека – тысячами лет!
Леший прокричал в лесу: гу-ву-уз!..
…И каждую весну цветут на Расчисловых горах яблони и будут цвести, пока есть земля…
Раздел книги основной, учин во хребте
– Россия, влево!
– Россия, марш!
– Россия, рысью!
– Кааарррьером, Ррросссия!
Машина, из главы «О волчьей сыти»
…Тракт стар, зовут тракт Астраханским. В голубой дали верст – с тракта, с Расчисловых гор, со Щурова от лесниковой избы, где зимует Машуха-табунщица, – в голубой дали верст черный возникает заводской дым – Коломзавода, гомзы, стали и бетона, – и красные – страшные горят оттуда – ночами – в тумане – огни, чтоб пугать людей и филинов, и – волков…