Алексей Толстой - Хлеб (Оборона Царицына)
— Я ваш командир… Требую повиновения… Ввиду исключительной обстановки допускаю этот митинг… Ввиду того, что не могу справиться с вами, как это показало сегодняшнее беспорядочное отступление… Ввиду важности общего дела… Своею властью слагаю с себя обязанности командира… Становлюсь рядовым бойцом… Голосую за товарища Ворошилова… И требую, так сказать, чтобы он подчинился общему решению.
4Агриппина несла мокрый бредень и ведро с окунями. Позади стучал подкованными сапогами Иона Негодин. Подняв черную бороду, из-под козырька казачьей фуражки с досадой поглядывал на голые агриппинины ноги, по которым хлестал мокрый подол, на ее прямую крепкую спину. Шли берегом Чира — красивой речки, неподалеку впадавшей в светлый Дон, скрытой за густыми зарослями.
Годы ли Ионы уж были не те, или времена, что ли, были не те, — такой неподатливой, злой девки ему сроду не попадалось. Бывало, каких объезжал степных кобыл!
Бывало, шутя, в разлив переплывал Дон, когда, обманув спящего мужа, молодая казачка поджидала его ночью, притаясь у омета соломы.
Раз вечером Агриппина тащила охапку сена, Иона схватил ее за сильные бока: обернулась резко, — у него разлетелись руки, — сказала:
— Брось, не люблю этого.
— Но, но, тише — женщина…
— В последний раз — брось…
И пристально взглянула из-под темных бровей… (Золотом бы одарил такую.)
— Жаловаться не побегу, а ножу в тебе быть. Изловчусь, попомни, Иона Ларионович.
Он закричал, затопал сапогами на нее. Мотнула подолом, ушла в конюшню. Давно бы прогнать такую стерву, и все-таки держал ее.
На том берегу Чира белели гуси, лежали красные волы с белыми масками, с длинными рогами. На этом берегу, около самой тропинки, по которой шла Агриппина и за ней Иона, сидела больная Марья.
Ее меньшенький играл внизу на песке с детьми, старшенький, по колено в еще студеной весенней воде, вместе с голыми мальчишками ловил решетом мальков. Тих и светел был день над Чиром, над заливными лугами.
Иона, проходя мимо Марьи, круто остановился.
— Питерская… Почему твои дети с казачьими детьми играют?
Марья подняла бледное лицо, испугавшись, спросила:
— А чего же им не играть?
— Чего, чего! — передразнил Иона и указал на сидевшую на песке собачонку: — Будут твои дети сосать молоко у сучки…
И он пошел, стуча подковками. Марья ничего не поняла, заморгала ему вслед. Агриппина, видимо, хорошо поняла, но промолчала, только тихо сказала Марье: «Зайду вечером…»
По деревянному мосту через Чир шагом ехал здоровый казак на низенькой лошаденке. Иона Негодин, запустив когти в бороду, стал ждать, когда казак переедет мост. Лошадка нелегко несла его семипудовое тело: и ростом и в плечах он был покрепче Ионы, пожалуй, что вдвое, — с круглым лицом, круглой головой, прямо переходящей в могучую шею. На нем был расстегнутый кожух, плохие сапоги, старая фуражка с засаленным дочерна красным околышем.
— Здорово, Иона Ларионович, — густо сказал он, не слезая с коня, — только тряхнул фуражкой и подмигнул на ведро в руке Агриппины: — Ну как улов?
— Здорово, Аникей Борисович, — ответил Иона и опять блеснул зубами. — Да что улов! Мелкий окунишко. Что теперь хорошего-то…
— Плохо, я вижу, казаки, живете на Нижнем Чиру, — сказал Аникей Борисович, нагнав на глаза веселые морщинки. — Рассказывай бабушке, козел, какой у козы хвост поджатый…
Иона отвел глаза. Ждал, чтобы Аникей Борисович отъехал. Но тот стоял и тоже с усмешкой глядел сверху на Иону. Еще в царское время самый был скандальный, опасный казачишка, а сейчас похоронил казачью честь: стал членом совета в Пятиизбянской станице на высоком берегу Дона.
— А ведь в лошадке твоей, пожалуй, двух вершков нехватает, не по казаку лошадь, — сказал Иона.
— Что ж, Иона Ларионович, по бедности на низенькой ездим. В позапрошлом году за эту лошадку окружной атаман мне когтями лицо рвал… При советской власти ничего — езжу.
— На ней только теперь и ездить…
— Не в вершках сила, и на ней повоюем.
— С кем же воевать собираетесь, пятиизбянские казаки?
— С врагами советской власти…
Иона начал понимать, что Аникей заводит опасный разговор. Для этого, конечно, и приехал сюда — в Нижнечирскую (где издавна был окружной центр и прежде сидел атаман, а сейчас на месте атамана — ревком).
— Врагов тут у нас нет как будто.
— В добрый час, — уже сурово ответил Аникей Борисович. — А мы кое-что слышали.
— Ага! — Иона совсем насторожился. — Про что же вы слышали?
— Третьего дня будто бы на твоем дворе Гаврюшка Попов, пьяный, кричал слова…
— Гаврюшка — дурак известный.
— Вот то-то, что дурак… Кричал: «Погодите, такие-рассякие, на двадцатое в ночь — оседлаем коней, — или эта вещь случится, или нам к немцам уходить…»
— Не знаю, про какую вещь кричал Гаврюшка…
— Не знаешь?
Иона опять отвел глаза от раскрытых, заблестевших глаз Аникея Борисовича.
— Ну, не знаешь, — сами узнаем…
Аникей Борисович толкнул каблуками лошадку и рысью взъехал на изволок, скрылся на станичной улице с двухэтажными белыми кирпичными лавками, белой церковью на пыльной площади. Только теперь Иона заметил, что Агриппина, держа бредень и сачок на плече, слушала весь их разговор. Он закричал бешено:
— Глаза разинула, сука! По дворам трещать, сплетни разносить! Я тебе ужо пятки пригну к затылку. Пошла домой!
Степан Гора — такой же длинный, худой, носатый, как и брат Иван, но намного его смирнее, — Марья и ее дети ужинали в сумерках. Огня не зажигали, не было керосина. Богатые казаки привозили керосин из Царицына, — там все можно было достать у спекулянтов, понаехавших из Москвы. В станицах про керосин забыли. За простую иголку давали курицу, а то и поросенка.
— У нас на севере, — заговорила Марья, — в деревнях стали лучину жечь.
Степан Гора, удивясь, качнул головой. Он думал медленно и говорил медленно. Торопиться некуда. Степан третий год вдовствовал. А теперь было не скучно приходить в сумерки домой: хата подметена, стол к ужину собран, дожидаясь — за столом сидит приятная тихая женщина и смирные хлопчики… Хлеба на четверых хватит.
Степан хлебал из эмалированной тарелки, каждый раз кладя ложку и долго жуя. Алешка делал все, как. Степан, и учил брата, толкая его коленкой, класть ложку и долго жевать.
— Заходила в совет, обещались дать работу по школьному сектору, — сказала Марья. — Но обещали неопределенно… Там один такой сердитый…
— Чего торопиться? Время придет — свое отработаешь. — Степан взял вяленого судака и отдирал мясо от кости. Кусок дал Алешке, кусок дал Мишке. — А кто, говоришь, там сердитый-то?
— Секретарь, что ли, Попов.
— Ага… Гаврюшки-озорника батька. Там почище в совете сидят: дьякон Гремячев, Гурьев да Пашка Полухин. Люди известные… Еще что-то будет.
У Марьи дрогнули губы, но сдержалась. Алешка — хриплым шопотом брату:
— Подавись, подавись, постылый… Не соси, ты его грызи…
Хлопнула калитка. Степан медленно повернул голову к двери. Вошла Агриппина. Поклонилась, низко нагнув одну голову, села поодаль на лавке.
— Садись с нами, — сказал Степан.
— Ужинала.
Степан настороженно поглядел на нее. Окончили ужинать, Марья убрала со стола. Он, привстав, потянулся к божнице, где на треугольной полочке стояли: бутылка из-под керосина, лампа без пузыря, — достал из-за черного образка обрывок газеты, примерившись, оторвал узкий лоскуток, высыпал из кисета крошки табаку, свернул, закурил и, закашлявшись, сказал Агриппине:
— С чем пришла?
Она вполголоса быстро начала говорить:
— Аникей Борисович здесь был, и он уехал назад еще засветло другой дорогой, и это видели Пашка Полухин и Гурьев, — и они кричали у Ионы на дворе: «Все равно — Аникею от нас не уйти…» С ними был Гаврюшка Попов, и он оседлал коня и запустил в станицу Суворовскую…
— Значит — к Мамонтову…
— Да… Мамонтов в Суворовской, приехал с низовья… Я была на сеновале, все слышала; у них и день сговорен…
Степан опять покашлял, чтобы не выдать тревоги:
— Какой день?
— Двадцатого в ночь будут седлать коней… Агриппина сидела неподвижно, держась за лавку.
В сумерках темнели ее широкие глаза, чернели высокие брови на красивом лице.
— Марью с детьми ты, может, на хутор пошлешь, Степан?
— Да, — сказал Степан. — Этого надо было ждать… Нет, Марья пускай здесь останется… Не с детьми, не с бабами они собираются эти дела делать…
Глава пятая
Иван Гора с делегатами от петроградских заводов сидел за длинным столом в чинном и тихом кабинете Совета народных комиссаров. За окном — стая московских галок, обеспокоенных все более скудным продовольствием, кружилась над зубцами кремлевских стен. Чинная тишина кабинета, четвертушки бумаги на вишневом сукне, кресла в чехлах, медленное тиканье стенных часов — все это понравилось делегатам, — здесь советская власть сидела прочно.