Александр Неверов - Гуси-лебеди
- Борьба!
Мысленно он уже готовил поход, вербовал добровольцев, чтобы бить набатом по тихим степным деревням, а вечером, окутанный тишиной опустевших полей, пошел на село. Высоко стоял полный месяц, бесшумно дремала полынь, залитая светом. И далеко и будто близко дрожала тележонка неровными стуками. За изволоком послышались удары скачущих лошадей. Быстро пронеслись двое верховых на крупных неоседланных лошадях.
Дома Федякина не ждали. В сенях его встретила Матрена, не узнала в темноте, испуганно отшатнулась, глядя на человека в порванной на ленточки рубахе, горько заплакала. Но чем больше плакала она, тем каменнее становилось сердце у Федякина. Раньше он чувствовал жалость к жене, - теперь не было ни жалости, ни стесненности при виде слез. Все перепуталось в какой-то клубок, и горело ярким светом одно только чувство - оскорбление за свою жизнь.
На столе под белой холстиной в новых лаптях лежал дедушка Павел с маленьким распятьем на груди, на печи в полумраке сидел одинокий, покинутый кот. Около кровати свернулись ребята комочком. Тонкая свеча в переднем углу делала особенно жуткой сгущенную по углам темноту. Слабый, неверный огонек то слегка покачивался, то вытягивался вверх и дрожал перед иконами горькой бессильной слезой.
Больно стукнулось сердце у Федякина, когда увидел он лицо отошедшего, дрогнули брови, нахмурились. Кротость и удивление лежали на похолодевших морщинах старика, остро торчал почерневший нос. Но уже через минуту Федякин решительно стряхнул набежавшую грусть, и дедушка Павел погас, как упавшая искра. Захотелось поужинать, стол был занят покойником. Матрена поставила блюдо на лавку. Оборвались в ней струны, дрожавшие любовью к мужу, вспыхнуло чувство обиды. Кто-то другой сидел вместо Федякина - слепой, бесчувственный. Наелся, собрался уходить.
- Куда? Мало тебе?
- Вернусь!
- Не ходи!
- Отстань!
Матрена вцепилась в подол:
- Трохим!
Обернулся он, долго стоял лицом к жене:
- Ты понимаешь меня?
- Ничего я не понимаю. Не ходи!
- Мокей-то убитый?.. Отец-то убитый?
- Пожалей, Трохим, не ходи!
Камень. Огромный камень, повешенный на шею. Жена, дети, борьба, революция. Жалость тянет назад, ненависть толкает вперед. Два огромных чувства. И оба, как клином, раскалывают сердце на две неравные половинки...
В избе у товарища Кочета сходка. Синьков порывисто сжимает кулаки, Пучок с Балалайкой принесли припрятанные дома патроны, Семен Мещерев - тупую кавалерийскую шашку, привезенную из города, Серафим - охотничье ружьишко, стрелявшее дробью. Весело в избе у товарища Кочета. Писарь Илюшка целится в Серафима, Серафим испуганно машет руками:
- Не балвай!
- Какой же ты большевик, ежели ружья боишься?
Ледунец стоит часовым у дверей. Брюхо голое, штаны порваны, лицо опечаленное.
- Эх, Трофим, Трофим!
Никто не знает, куда скрылся Федякин. Одни говорят - в Арбенино сбежал, другие указывают на Мостовое. Петунников стучит клюшкой по столу:
- Товарищи, нынче чехи в Самаре, завтра будут здесь. Что делать?
Синьков отвечает за всех:
- Драться будем! Из Заливанова десять человек, из Арбенина десять человек - сколько наберется?
- Правильно!
- А меня куда с хромой ногой? - спрашивает Петунников.
- Пули будешь лить.
Дрожит избенка от молодых голосов. Только Кондратий сидит на пороге - сутулый, неподвижный, с недобрым зеленым огнем в глазах, упорно долбит:
- Где попов эмназист?
- Зачем тебе?
- Жулик он! Не верю я ему. Вот настолько не верю - на ноготь. Ну, мы люди таковские, затертые мы люди, недаром и большевиками хотим заделаться, потому что приперло нас. А ему чего мало? Пищи не хватат?
Петунников обижается:
- Товарищ, так нельзя! Надо иметь основание.
- Ученый он.
- Я тоже ученый.
Кондратий поднимается во весь рост:
- Ты? Я и тебе скажу.
На площади он не разбирал, кого бил в порыве охватившей злости. Бегал за Сергеем, ударил Валерию, замахнулся на дедушку Павла, грыз зубами подмятого Матвея. Все стали злейшими врагами, на всех кипело затравленное сердце. Неведомая сила то перебрасывала к самостоятельным, то снова толкала в маленький лагерь Федякина. А когда младший Лизаров ударил его рычажком по шее, Кондратий несколько секунд стоял на площади, как бык с посаженным в шею ножом, припомнил старые обиды на богатых мужиков и домой вернулся с мыслью отомстить. Думал долго, упорно, но случилось так, что все обиды зашевелились против Сергея с учителем.
- Им чего надо? Ну, зачем они лезут в мужицкое дело? Не иначе, польза какая. Жалованье, что ли, платит кто?
Федякин входит неожиданно.
- Ба!
- Трофим!
- Живенький?
- Дай погляжу на тебя.
Федякин стоит полководцем посреди избы.
- Все здесь? Попович где?
- Жулик он! - кричит Кондратий от порога.
Петунников машет клюшкой:
- Вы оскорбляете интеллигенцию!
- Знаем мы вас!
- Какое вы имеете право?
Лицо у Федякина хмурится:
- Товарищи! Кто не верит в нашу правду, - отходи в сторону. Лучше двоим спаяться крепче, чем четверым мешать друг другу. Жизнь, которую мы облюбовали, даром не достанется: пеньки под ногами. Либо через них шагать, либо назад ворочаться. Кто куда?
Хорошо слушать горячие слова о борьбе, но в самую борьбу не верится. Думают, так все это, для показу. В лицах неуверенность, в глазах смущенье.
- Товарищи! Три года воевали мы на германской, - надоело, а воевать еще придется. Мимо этого не пройдешь.
- Будем!
Опять Кондратий кричит от порога:
- Сурьезная штука, надо подумать. Ежели бы на кулачки, черт с ней, потешили бы дурака. А ну, как из пушек начнут?
- Пойдем, надо в одно дышать.
- Оно не в этом дело... Умирать больно не хочется...
- Не хочется - не ходи.
- Ты мне не подсказывай. Я пойду. Ну, чтобы и другие все шли. И попов эмназист пущай идет. Я башку оторву!..
Входит Сергей - молодой, порывистый. Ледунец встает в сторонку с опущенной головой, Серафим неестественно улыбается. Кочет с Балалайкой смотрят в окно.
- Что случилось, товарищи?..
- Мама села на квашню, - разжигается Кондратий.
Сергей подходит вплотную к нему:
- Ты зачем бегал по площади за мной? Или не узнал?
- А ты видел?
- Как же не видел! Ударить хотел меня.
Кондратий становится еще выше ростом, ярче вспыхивает зеленый огонь в глазах:
- Ты где меня видел?
Федякин отводит Кондратия в сторону:
- Сядь! А ты, товарищ Сергей, не сердись.
- Как же не сердись, Трофим Павлыч!
- Не надо. Видишь, какие мы нервные. То за пазуху готовы положить хорошего человека, то глядим исподлобья... Я верю тебе, сердцем чувствую, что ты не фальшивый, а другие не верят, боятся тебя.
- Меня?
- Постой. Сердиться тут нечего. Сам видишь, какое время... А ты - из другого сословья...
- Да разве я могу? Что вы! Да как же это так? Неужто я на обман способен?
- Не сердись на дураков. От боязни так выходит. Веришь в нашу правду - становись.
- Конечно, верю.
- Я тоже верю тебе. Давай руку. А ты, Кондратий, извинись перед ним.
- Это как извинись?
- Не знаешь как?
- Мы необразованны...
После сходки Сергей идет на кладбище, долго бродит меж упавшими крестами. Редкой стайкой бегут облака, обгоняя месяц, сонно шуршит трава под ногами. Церковный крест на белой окороченной колокольне из-за кустов смотрит молитвенным взглядом. Сергей садится на могилу. Да, ему не верят. И если бегали по площади с оскаленными ртами, еще побегут, ударят в любую минуту, как опасного чужака, забежавшего не в свое стадо.
Встречается Марья Кондратьевна. Тоже тоска у нее. Целый день кружилась она по комнате, раскрывала книгу, подолгу сидела над поднятыми страницами. Одинокая! Косятся богатые, сторонятся бедные. Даже Петунников странно пофыркивает, размахивая клюшкой.
- Не понимаю я жизни, - жалуется Марья Кондратьевна. - Ну, вот прямо ничего не понимаю. Раньше думала, умная я, вижу кое-что, теперь совершенно ничего не вижу. Верила в человека, в добро, теперь даже не знаю, что такое добро. Новое стало оно, другое. Все какие-то обожженные, чуть дотронешься - на дыбы. Что я сделала - за мной бегали по площади? Я только хотела помочь, указать, но и указывать никому нельзя.
Тишину ночи прорезывает далекий выстрел. Щелкает в одной стороне, перекидывается в другую, долго катится по реке рассыпанной дробью. Низко пролетают потревоженные голуби, слабо курится туман на лугах.
- Куда мы идем? Вы только подумайте, Сергей Николаич.
Сергей не отвечает.
20
Поздно ночью в избе у Перекатова собрались самостоятельные, ждали Никанора. Он прислал записку, что ему нездоровится. Первым взъерепенился дедушка Лизунов.