Михаил Шолохов - Тихий Дон. Том 1
Безмерное разрушение сказывалось на всем: по откосам углились сожженные и разломанные вагоны, на телеграфных столбах сахарно белели стаканы, перевитые оборванными проводами. Многие дома были разрушены, щиты вдоль линии сметены, будто ураганом…
Экспедиция пять дней пробивалась по направлению на Миллерово. На шестой утром Подтелков созвал членов комиссии в свой вагон.
– Так ехать нету могуты! Давайте кинем все наши пожитки и пойдем походным порядком.
– Ты что? – воскликнул изумленный Лагутин. – Пока дотилипаешь походным порядком до Усть-Медведицы, белые через нас пройдут.
– Далековато, – замялся и Мрыхин.
Кривошлыков, только недавно нагнавший экспедицию, молчал, кутался в шинель с выцветшими петлицами. Его трепала лихорадка, от хины звенело в ушах, голова, начиненная болью, пылала. Он не принимал участия в обсуждении, сидел, сгорбясь, на мешке с сахаром. Глаза его были затянуты лихорадочной пленкой.
– Кривошлыков! – окликнул его Подтелков, не поднимая от карты глаз.
– Что тебе?
– Не слышишь, о чем гутарим? Походом идтить надо, иначе перегонит нас, пропадем. Ты как? Ты больше нас ученый, говори.
– Походом бы можно, – с расстановочкой заговорил Кривошлыков, но вдруг ляскнул совсем по-волчьи зубами, мелко затрясся, охваченный пароксизмом лихорадки. – Можно бы, если б меньше багажу.
Около дверей Подтелков развернул карту области. Мрыхин держал углы.
Карта под ветром, налетевшим с пасмурного запада, трепыхалась, с шорохом рвалась из рук.
– Вот как пойдем, вот, гляди! – Обкуренный палец Подтелкова наискось проехался по карте. – Видишь масштаб? Полтораста верст, двести от силы.
Ну!
– А ить верно, чума ее дери! – согласился Лагутин.
– Ты, Михаил, как?
Кривошлыков досадливо пожал плечами:
– Я не возражаю.
– Зараз пойду казакам скажу, чтоб выгружались. Нечего время терять.
Мрыхин выжидающе оглядел всех и, не встретив возражений, выпрыгнул из вагона.
Эшелон, с которым ехала подтелковская экспедиция, в это хмурое, дождливое утро стоял неподалеку от Белой Калитвы. Бунчук лежал в своем вагоне, с головой укрывшись шинелью. Казаки здесь же кипятили чай, хохотали, подшучивали друг над другом.
Ванька Болдырев – мигулинский казак, балагур и насмешник – подсмеивался над товарищем-пулеметчиком.
– Ты, Игнат, какой губернии? – хрипел его сиплый, прожженный табаком голос.
– Тамбовской, – мяконьким баском отзывался смирный Игнат.
– И, небось, морщанский?
– Нет, шацкий.
– А-а-а-а… шацкие – ребята хватские: в драке семеро на одного не боятся лезть. Это не в вашей деревне к престолу телушку огурцом зарезали?
– Будя, будя тебе!
– Ах да, я забыл, этот случай не у вас произошел. У вас, никак, церковь блинами конопатили, а посля на горохе ее хотели под гору перекатить. Было такое дело?
Чайник вскипел, и это на время избавило Игната от шуток Болдырева. Но едва лишь сели за завтрак, Ванька начал снова:
– Игнат, что-то свинину плохо ешь? Не любишь?
– Нет, ничего.
– На вот тебе свиную гузку. Скусная!
Лопнул смех. Кто-то поперхнулся и долго трескуче кашлял. Завозились.
Загрохотали сапогами, а через минуту – запыхавшийся и сердитый голос Игната:
– Жри сам, черт! Что ты лезешь со своей гузкой?
– Она не моя, свиная.
– Один черт, поганая!
Равнодушный, с сипотцой болдыревский голос тянет:
– Пога-на-я? Да ты в уме? Ее на пасху святили. Скажи уж, что боишься оскоромиться…
Станичник Болдырева, красивый светло-русый казак, георгиевский кавалер всех четырех степеней, урезонивает:
– Брось, Иван! Наживешь с мужиком беды. Сожрет гузку, и приспичит ему кабана. А где его тут раздостанешь?
Бунчук лежал, смежив глаза. Разговор не доходил до его слуха, и он переживал недавнее с прежней, даже будто бы усилившейся болью. В мутной наволочи закрытых глаз кружилась перед ним степь, покрытая снегом, с бурыми хребтами дальних лесов на горизонте; он как бы ощущал холодный ветер и рядом с собой видел Анну, черные глаза ее, мужественные и нежные линии милого рта, крохотные веснушки у переносья, вдумчивую складку на лбу… Он не слышал слов, срывавшихся с ее губ: они были невнятны, перебивались чьей-то чужой речью, смехом, но по блеску зрачков, по трепету выгнутых ресниц догадывался, о чем она говорит… И вот иная Анна: иссиня-желтая, с полосами застывших слез на щеках, с заострившимся носом и жутко-мучительной складкой губ.
Он нагибается, целует черные провалы стынущих глаз… Бунчук застонал, ладонью зажал себе рот, чтобы удержать рыдание. Анна не покидала его ни на минуту. Образ ее не выветривался и не тускнел от времени. Лицо ее, фигура, походка, жесты, мимика, размах бровей – все это, воссоединяясь по частям, составляло ее цельную, живую. Он вспоминал ее речи, овеянные сентиментальным романтизмом, все то, что пережил с ней. И от этой живости воссоздания муки его удесятерялись.
Его разбудили, услышав приказ о выгрузке. Он встал, равнодушно собрался, вышел. Потом помогал выгружать вещи. С таким же безразличием сел на подводу, поехал.
Моросил дождь. Мокрела низкорослая трава вдоль дороги.
Степь. Вольный разгул ветров по гребням и балкам. Далекие и близкие хутора, выселки. Позади дымки паровозов, красные квадраты станционных построек. Сорок с лишним подвод, нанятых в Белой Калитве, тянулись по дороге. Лошади шли медленно. Суглинисто-черноземная почва, размякшая от дождя, затрудняла движение. Грязь цеплялась на колеса, наматывалась черными ватными хлопьями. Впереди и позади толпами шли шахтеры Белокалитвенского района. На восток уходили от казачьего произвола. Тащили за собой семьи, утлый скарб.
Возле разъезда Грачи их нагнали и растрепанные отряды красногвардейцев Романовского и Щаденко. Лица бойцов были землисты, измучены боями, бессонницей и лишениями. К Подтелкову подошел Щаденко. Красивое лицо его, с подстриженными по-английски усами и тонким хрящеватым носом, было испито. Бунчук проходил мимо, слышал, как Щаденко – брови в кучу – говорил зло и устало:
– Та что ты мне говоришь? Чи я не знаю своих ребят? Плохи дела, а тут немцы, будь они прокляты! Когда теперь соберешь?
После разговора с ним Подтелков, нахмуренный и как будто слегка растерявшийся, догнал свою бричку, что-то взволнованно стал говорить привставшему Кривошлыкову. Наблюдая за ними. Бунчук видел: Кривошлыков, опираясь на локоть, рубнул рукой воздух, выпалил несколько фраз залпом, и Подтелков повеселел, прыгнул на тачанку, боковина ее хрястнула, удержав на себе шестипудового батарейца; кучер – кнута лошадям, грязь – ошметками в сторону.
– Гони! – крикнул Подтелков, щурясь, распахивая навстречу ветру кожаную куртку.
XXVII
Несколько дней экспедиция шла в глубь Донецкого округа, прорываясь к Краснокутской станице. Население украинских слобод встречало отряд с неизменным радушием: с охотой продавали съестные припасы, корм для лошадей, давали приют, но едва лишь поднимался вопрос о найме лошадей до Краснокутской – украинцы мялись, чесали затылки и отказывались наотрез.
– Хорошие деньги платим, чего ж ты нос воротишь? – допытывался Подтелков у одного из украинцев.
– Та шо ж, а мэни своя жизнь нэ дэшевше грошей стоить.
– На что нам твоя жизнь, ты нам коней с бричкой найми.
– Ни, нэ можу.
– Почему не могешь?
– Та вы ж до казакив йидэтэ?
– Ну так что же?
– Може, зробиться яке лыхо або ще шо. Чи мэни своей худобы нэ жалко?
Загублють коней, шо мэни тоди робыть! Ни, дядько, выдчепысь, нэ пойду!
Чем ближе подвигались к Краснокутскому юрту, тем тревожней становились Подтелков и остальные. Чувствовалась перемена и в настроении населения: если в первых слободах встречали с радостным гостеприимством, то в последующих – к экспедиции относились с явным недоброжелательством и настороженностью. Неохотно продавали продукты, увиливали от вопросов.
Подводы экспедиции уже не окружала, как прежде, цветистым поясом слободская молодежь. Угрюмо, неприязненно посматривали из окон, спешили уйти.
– Крещеные вы тут али нет? – с возмущением допытывались казаки из экспедиции. – Что вы, как сычи на крупу, на нас глядите?
А в одной из слобод Наголинской волости Ванька Болдырев, доведенный до отчаяния холодным приемом, бил на площади шапку оземь, – озираясь, как бы не подошел кто из старших, кричал хрипато:
– Люди вы али черти? Что ж вы молчите, такую вашу мать? За ваши права кровь проливаешь, а они в упор тебя не видют! Довольно совестно такую мораль распушать? Теперь, товарищи, равенство – ни казаков, ни хохлов нету, и никакого черта лопушиться. Чтоб зараз же несли курей и яиц, за все николаевскими плотим!
Человек шесть украинцев, слушавших, как разоряется Болдырев, стояли понуро, словно лошади в плуге.
На горячую речь его не откликнулись ни одним словом.
– Как были вы хохлы, так вы, растреклятые, ими и остались! Чтоб вы полопались, черти, на мелкие куски! Холеры на вас нету, буржуи вислопузые!