Дмитрий Нагишкин - Созвездие Стрельца
Но верха шли дальше, чем мыслил и мог мечтать Иван Николаевич. Предстоял огромный скачок в промышленности, жилищном строительстве, сельском хозяйстве. Надо было глядеть вперед на десятилетия. Вот уж именно, штаны начинали трещать в шагу!.. Новые заводы, новые города, расширение старых, новые совхозы — об этом надо было думать и это надо планировать уже сейчас, сегодня, немедля. И в системе краевого исполкома возник трест геодезической съемки, которому надлежало выполнить такой объем работы, какого не было сделано за предыдущие двадцать лет!..
Нас это интересует с многих точек зрения, но об одном аспекте этой работы мне хочется сказать особо: в этой работе нашлось дело и Генке Лунину. Иван Николаевич рассудил, что подростка надо занять чем-то таким, чтобы он чувствовал себя не последней спицей в колеснице в жизни родного города, и настал день, когда Генка, взвалив себе на плечи рейку с красно-белыми делениями, на манер той, которой с борта «Маяковского» измеряли глубину вод Сунгари в бытность Геннадия Лунина в его заграничном путешествии, вышел на улицу не как пенкосниматель и прожигатель жизни, а как полноправный член бригады геодезической съемки. Бригадир, правда, посмотрел на Генку вначале очень скептически.
— Эй, рабочий класс! — сказал он Генке, щурясь. — Ты тут есть или тебя тут нету? Больно ты малой!
— Вырасту! — сказал Генка хмуро. Он был недоволен тем, что его рост вызывает насмешки, но не был намерен эти насмешки поощрять. Он прищурился, как бригадир, задрал вверх голову и дерзко сказал. — Не то беда, что колокольня велика, а то диво, как нагнули да шишку вверх воткнули!
Бригадир хотел было обидеться, но потом хлопнул Генку по плечу:
— Правильно, рабочий класс! Не давай себя в обиду… Я думаю, у нас дело с тобой пойдет! Может, вызовем других на социалистическое соревнование? Как ты смотришь на это?
— Надо — так надо! — сказал Генка, не очень-то понимая, что это за штука — социалистическое соревнование.
— Сурьезный ты человек, рабочий класс! — сказал бригадир.
Целыми днями ходил теперь Генка под еще горячим солнцем с рейкой на плечах и на весь город глядел теперь через ее красно-белые деления и уже видел не только те дома, что стояли сейчас на улицах, а и те, что будут стоять. Он смотрел на улицы с точки зрения тех линий, которые на схематических картах определяли будущий облик города. Плечи его ныли — рейка была не так легка, когда ее носишь, вышагивая усталыми ногами километры и километры! — но он не жаловался на усталость. Впрочем, когда невольно от этой усталости его немудрящее лицо искажалось, бригадир вдруг говорил, вытирая потный лоб:
— Ну, рабочий класс, я с тобой тягаться не могу! Ты двужильный, что ли? Смотри-ка, у меня ноги не ходят, а ты все, как воробей, прыг да прыг!
И тогда воробей со вздохом верблюда, преодолевшего за один перегон всю пустыню Каракумы, снимал рейку с плеча и ставил ее вприслон куда-нибудь, чтобы не пачкать, не царапать, а бригадир, наблюдая за всеми действиями Генки, приговаривал:
— Молодец, рабочий класс! Хорошего сына воспитал твой отец, понимаешь! Инструмент беречь надо! Молодец!
И Генка расцветал, хотя все тело его ныло и ныло и, казалось, гудело от усталости, как телеграфный столб в ветреный день. И хотя можно было инструмент оставить в складе, Генка тащил его домой — то рейку, то рулетки, то металлические колышки, а один раз притащил домой теодолит, избив об острые углы его ящика все свои бедные коленки.
Мать рассматривала его как совершенно новое существо, а не своего сына Генку, которого и била, и отчитывала, который был ее несчастьем и наказанием божьим, а стал рабочим геодезического отряда, и ел, приходя домой, с жадностью, по как-то по-иному, уже не по-детски, и с Зойкой шутил и играл, как взрослый, и засыпал, как некогда его отец, Николай Иванович Лунин, — сразу же, едва его голова касалась подушки, сунув правую руку под щеку, и спал, почти не перевертываясь, до самого утра, когда надо было собираться на работу.
Выходили они из дому вместе.
И Фрося не могла уже разговаривать с ним по-прежнему, когда ей легче было отказать Генке, чем что-то дать, когда ей больше бросались в глаза его промахи, чем то, что он мог сделать и делал хорошо. И она спрашивала его теперь: «Когда ты домой придешь?» — вместо того чтобы сказать, как бывало раньше: «Если к обеду опоздаешь, голову оторву!»
На углу Главной улицы они расставались: она шла налево, к своему киоску, а он — направо, к месту работ отряда, который сейчас производил съемку территории Плюснинки и Чердымовки, где по генеральному плану должны были раскинуться скверы и на скамеечках рассесться парочки, как это было нарисовано на одном проекте, который видел Генка в управлении треста и что он счел как бы обязательством города перед местом, которое сейчас было если не позорищем города, то его постоянной, привычной неприятностью. Пока на рисунке, но пресловутым «двум дырам» из известной шутливой поговорки о Генкином городе приходил явный конец.
И Генка стоял на берегу Плюснинки, держал рейку, которая казалась ему самым важным инструментом из всех существующих в мире инструментов, и смотрел через нее на своего бригадира, который, сверяясь со своей схемой, кричал Генке: «Право-право! Левей! Так! Перенос!» — и глядел на Генку и на рейку через окуляр теодолита. И однажды линия — воображаемая! — протянувшаяся от окуляра к рейке, пересекла пополам дом, в котором жила когда-то Зина. Дом этот был еще хорош, в нем жили еще люди, соседи Зины, но квартиру Зины никому уже не отдали — дом был обречен на слом, и незачем было селить людей в эту маленькую квартирку, когда всему дому приговор уже был вынесен и обжалованию не подлежал. Генка присмотрелся к дому, узнал его. Он вспомнил последнюю свою встречу с Зиной — там, у товарных пакгаузов, вспомнил, как летел брошенный им в людей собачий катышек, и пожалел, что сделал это…
И вот прошел день, другой, прошла неделя, вторая.
И Генка получил аванс. Первые заработанные им деньги.
Он постоял у кассы, осваивая непривычное ощущение — он получал свои, свои деньги. Где-то смутно в его мозгу пронеслась неясная картина: разбитый киоск, промокший ватник молочника, отвисшие его карманы и торчащие из них денежные билеты, эта картина сменилась другой — полутемный коридор, на вешалке висят чужие пальто, а чья-то рука, трепеща, лезет в их карманы, и третьей — при лунном свете двое парнишек лихорадочно вынимают деньги из дамской сумочки, а сумочка летит через забор, как говорящий Генкин галчонок. Ни одна из этих картин не вызывает никакого отзвука в душе Генки. Кто-то тронул его вдруг за плечо. Задумавшийся Генка вздрогнул. Перед ним стоял бригадир.
— Ну что, рабочий класс, получил заработную плату? Знатно! Смотри, какую сумму отхватил! Не стой здесь, давай до дому! Давай — шагай домой! Да не потеряй деньги-то!
Генка только усмехнулся: «Я-то не потеряю!»
И опять перед его мысленным взором возникла картина: бравый артиллерист шагает по плацу, и стучат, печатая шаг, его сапоги. Кто это такой? Ах, это Геннадий Николаевич Лунин! Известный в Советской Армии человек. Когда-то он работал в пикетажной съемке, кончил школу, был призван, учился и стал командиром Советской Армии, его орудие сбило самолет вражеского лазутчика, который, прикрываясь огромной высотой, производил фотографическую разведку военных объектов Советского Союза. А что это у него на груди? Орден за отличное выполнение приказов командования по охране свободы и независимости нашей Родины!..
От этих видений Генка очнулся только на толкучем рынке.
Вот такие сапоги нужны Генке! Именно такие! Военные!
— A-а! Сынок, здорово! — говорит Генке очень постаревший, еще более мохнатый, еще более похожий на лешего Максим Петрович. — Ай сапоги пришел покупать? Купи! Не сапоги — золото! Сапоги-самоходы! Надел — и хоть вокруг света! Мой Ондрей в них до Болгарии дошел, понимаешь. А вот продаю! Самому-то уж, видно, не сносить! — Он стучит корявым, грубым, потрескавшимся согнутым большим пальцем по подошве. — Видал? Чистый кожи-мит! Чистый! Сносу нету! — Он треплет и мнет руками пупыристые, шероховатые верха сапог. — Видал, какой товар! Кирза, понимаешь! Чистая кирза! Сам не износишь — внуки дотаскают…
Генка снимает свои ботинки и надевает чистый кожимит с чистой кирзой на свои ноги в грязноватых носках, с проношенными пятками. Сапоги великоваты Генке, но в них ноги Генки кажутся большими, толстыми, как у того артиллериста из чистых видений о будущем. Свои ботинки он молча заворачивает в принесенную с собой газету. Сверток сует под мышку. С достоинством кивает головой Максиму Петровичу, который смотрит на него слезящимися глазами и прячет усмешку в лешачьих усах. «Пока!» — говорит Генка — рабочий класс. «Христос с тобой!» — отвечает Максим Петрович.