Михаил Шолохов - Тихий Дон. Том 1
В один из таких политых солнцем, пригожих дней Бунчук вернулся домой раньше обычного и удивился, застав Анну дома.
– Ведь ты же поздно всегда приходишь, а сегодня почему так?
– Я не совсем здорова.
Она прошла за ним в его комнату. Бунчук разделся, с дрожащей радостной улыбкой сказал:
– Аня, с сегодняшнего дня я не работаю в трибунале.
– Да что ты? Куда же тебя?
– В ревком. С Кривошлыковым сегодня говорил. Он обещает послать меня куда-нибудь в округ.
Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не мог уснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. С большим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, что еще немного – и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу, когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну.
Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к его койке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречный зеленый свет месяца. Она нагнулась, теплую ладонь положила Бунчуку на губы.
– Подвинься. Молчи…
Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда, прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато, вымученно прошептала:
– Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя… Я хочу тебя любить со всей силой! – и содрогнулась от собственной решимости:
– Ну, скорей!
Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все его сознание, стыдом чувствовал, что он бессилен.
У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Анна гневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнулась презирающим шепотом:
– Ты… ты бессилен? Или ты… болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставь меня!
Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные, смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь, паралично дергая головой:
– За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это не способен сейчас… Не болен… пойми, пойми! Опустошен я… А-а-а-а…
Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый, сутулился у окна.
Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб.
А через неделю Анна, пряча под его рукой свое зажженное огневым румянцем лицо, призналась:
– …Думала, израсходовался раньше… Не знала, что до дна вычерпала тебя работа.
И после этого Бунчук долго ощущал на себе не только ласку любимой, но и ее теплую, налитую вровень с краями материнскую заботливость.
В провинцию его не послали. По настоянию Подтелкова он остался в Ростове. В это время Донской ревком перекипал в работе, готовился к областному съезду Советов, к схватке с ожившей за Доном контрреволюцией.
XXI
За приречными вербами разноголосо гомонили лягушки. За бугром валилось через порог солнце. По хутору Сетракову рассасывалась предвечерняя прохлада. От домов на сухую дорогу падали огромные косые тени. Из степи пропылил табун. С выгона, перебрехиваясь новостишками, погоняя коров хворостинами, шли казачки. По проулкам босые и уже загоревшие казачата козлоковали в чехарде. Старики степенно сидели на завалинках.
Хутор отсеялся. Лишь кое-где досевали просо и подсолнухи.
Возле одного из крайних дворов сидели на сваленных дубах казаки. Хозяин куреня, рябой батареец, рассказывал о каком-то случае из германской войны.
Собеседники – старик сосед и зять его, молодой кучерявый казачок, – молча слушали. С крыльца сошла хозяйка, высокая, красивая и дородная, что боярыня, казачка. Рукава розовой, вобранной в юбку рубахи на ней были засучены, оголяя смуглые точеные руки. Она несла цебарку; широко и вольно, свойственной лишь казачкам, щеголеватой походкой прошла на коровий баз.
Волосы ее, повязанные белым подсиненным платком, растрепались (она только что наложила в печку кизяков, приготовляя на завтра затоп), надетые на босые ноги чирики шлепали, мягко приминали буйно разросшуюся по базу молодь зеленых пышаток.
До слуха сидевших на дубах казаков дошел звонкий бег молочной струи по стенкам цебарки. Хозяйка подоила коров, прошла в курень; чуть изгибаясь, в левой руке, согнутой по-лебединому, несла полную цебарку молока.
– Сема, ты б пошел телка поискать! – певуче крикнула она с порожков.
– А Митяшка где ж? – отозвался хозяин.
– Холера его знает, убег.
Хозяин неторопливо поднялся, пошел к углу. Старик с зятем тоже направились было домой. С угла хозяин окликнул:
– Гля-кось, Дорофей Гаврилыч! Поди сюда!
Старик и зять его подошли к казаку. Он молча указал в степь. По шляху багровым шаром катилась пыль, за ней двигались ряды пехоты, обоз, конные.
– Войско, никак? – Дед изумленно прижмурился и положил на белые брови ладонь.
– Что б такое, что за люди? – встревожился хозяин.
Из ворот вышла его жена, уже в накинутой на плечи кофтенке. Она глянула в степь, растерянно ахнула:
– Чтой-то за люди? Исусе Христе, сколько их много!
– Недобрые, видать, люди…
Старик затоптался на месте и пошел к своему двору, зятю сердито крикнул:
– Ступай на баз, нечего глядеть!
К концу проулка бежали ребятишки и бабы, кучками шли казаки. В степи, в версте от хутора, тянулась по шляху колонна; до дворов доплескивало ветром невнятный гул голосов, конское ржание, перегуд колес.
– Это не казаки… Не нашенские люди, – сказала казачка мужу.
Тот повел плечом.
– Конешное дело, не казаки. Кабы не немцы были?! Нет, русские… Гля, красный лоскут у них!.. Ага, вот оно что…
Подошел высокий атаманец-казак. Его, как видно, трепала лихорадка: был он песочно-желт – как в желтухе валялся, одет в шубу и валенки. Он приподнял косматую папаху, сказал:
– Вишь, хорухвь ихняя какая?.. Большевики.
– Они.
От колонны отделилось несколько всадников. Они в намет поскакали к хутору. Казаки, переглянувшись, молча стали расходиться, девки и ребятишки брызнули врассыпную. Через пять минут проулок вымер. Конные кучей вскакали в проулок, – горяча лошадей, подъехали к дубам, на которых четверть часа назад сидели казаки. Хозяин-казак стоял возле ворот. Передний из всадников, по виду – старший, на караковом коне, в кубанке и с огромным красным шелковым бантом на защитной, опоясанной боевыми ремнями, рубахе, подъехал к воротам:
– Здорово, хозяин! Отчиняй ворота.
Батареей, побелел рябинами лица, снял фуражку:
– А вы что за люди?
– Отчиняй ворота!.. – крикнул солдат в кубанке.
Караковый конь, кося злым глазом, гоняя в запененном рту мундштуки, ударил передней ногой в плетень. Казак открыл калитку, и всадники один за другим въехали на баз.
Тот, который был в кубанке, ловко прыгнул с коня, вывернутыми ногами споро зашагал к крыльцу. Пока остальные слезали с лошадей, он, усевшись на крыльце, успел достать портсигар. Закуривая, предложил хозяину. Тот отказался.
– Не куришь?
– Спасибочка.
– У вас тут не старовиры?
– Не, православные… А вы кто такие будете? – хмуро допытывался казак.
– Мы-то? Красногвардейцы Второй Социалистической армии.
Остальные, спешившись, шли к крыльцу, лошадей вели в поводу, привязывали их к перилам. Один – верзила со свалявшимся, как лошадиная грива, чубом, цепляясь за шашку ногами, пошел на овечий баз. Он по-хозяйски распахнул воротца, нырнул, пригибаясь, под переруб сарая, вывел оттуда, держа за рога, большого, с тяжелым курдюком барана-валуха.
– Петриченко, поди помоги! – крикнул он резким фальцетом.
К нему рысью побежал солдатик в куцей австрийской шинели. Хозяин-казак гладил бороду, оглядывался, ровно на чужом базу. Он ничего не говорил и только тогда, крякнув, пошел на крыльцо, когда валух, с перерезанным шашкой горлом, засучил тонкими ногами.
За хозяином следом пошли в курень солдат в кубанке и еще двое: один – китаец, другой – русский, похожий на камчадала.
– Ты не обижайся, хозяин! – переступая порог, игриво крикнул кубанец. – Мы широко заплотим!
Он похлопал себя по карману штанов, отрывисто похохотал и круто оборвал смех, упершись глазами в хозяйку. Она, стиснув зубы, стояла у печи, глядела на него испуганными глазами.
Кубанец повернулся к китайцу, тревожно бегая глазами, сказал:
– Ты, ходя, мала-мала иди с дядей, с оцим дядькой, – он указал пальцем на хозяина. – Иди с ним – он сена коням даст… Отпусти-ка поди. Чуешь? Мы широко плотим! У Красной гвардии грабежу нету. Иди, хозяин, ну? – В голосе кубанца звякнули металлические нотки.
Казак в сопровождении китайца и другого, оглядываясь, пошел из хаты.
Едва лишь спустился с крыльца, – услышал плачущий голос жены. Он вбежал в сени, рванул дверь. Легонький крючок выскочил из пробоя. Кубанец, схватив выше локтя голую руку дородной хозяйки, тянул ее в полутемную горницу.
Казачка сопротивлялась, пихала его в грудь. Он хотел было обхватить поперек, приподнять и нести ее, но в это время дверь распахнулась. Казак широко шагнул, собой заслонил жену. Голос его был вязок и тих: