Виктор Баныкин - Андрей Снежков учится жить.
Когда шел к Волге, увидел грача. Первого грача в эту весну.
Большой и грузный, весь глянцевито-черный, он важно расхаживал по рыжеватой проталинке и что-то клевал, то и дело наклоняясь к земле.
Мне не хотелось его пугать, и я остановился, прижался плечом к желтой, будто намазанной сливочным маслом березке.
Удивительны эти березки в марте! Смотришь на тонкие, статные деревца, а по их чеканно очерченным стволам как будто огоньки перебегают — так просвечивает на весеннем солнышке молодая береста. В другое время года такого не заметишь.
А грач все по-прежнему важно разгуливал по кочкастой проталинке и, кажется, совсем не собирался отсюда улетать. Смотрел на грача, а сердце в груди тук-тук, тук-тук... И с каждым разом толчки становились сильнее и настойчивее. К чему бы это? Может быть, всему виной весна? Ведь и небо, и земля, и все-то, все вокруг было весеннее, чистое, новое...
Почему-то вдруг вспомнил, что в разлив в эту низинку всегда заходит вода. В большое половодье она разливается почти по всему острову. В апреле прошлого года, как-то в выходной, мы нагрянули сюда на лодке целой ватагой. В низинку только-только начинала прокрадываться вода. Она поблескивала между прозрачно-зеленой щетинистой травкой, как утренняя роса.
А однажды здесь же я случайно стал свидетелем удивительно забавного случая. Было это так.
Я сидел на корточках за кустом краснотала и, затаив дыхание, подсматривал за кряквой, хлопотавшей возле своего гнезда на обгорелом пеньке. Внезапно совсем рядом всплеснулась вода, и по сверкающей поверхности заводи медленно пошли круги. Не успел я еще сообразить, что происходит, как молодая травка, всего лишь утром оказавшаяся в воде, зашевелилась, точно живая, и прямо на моих глазах стала исчезать — былинка за былинкой. Чуть приподнявшись, я раздвинул кусты и увидел... щуку. Это она, зубастая, безбоязненно выбравшись на мелководье, щипала, будто коза, нежную травку. Но вот щука чего-то испугалась, подпрыгнула, вся извиваясь, и скрылась в глубине...
А вот здесь, нет, чуть подальше... да, вон на том месте мы развели под вечер костер и варили уху из первого улова (опять вспомнил нашу прошлогоднюю поездку). Один сазан, самый большой, когда я его очистил от чешуек-гривенников и стал мыть, вдруг вырвался у меня из рук и, вильнув хвостом, ушел в омут, сверкнув черной, смоляной спиной...
Чтобы не мешать грачу, я повернул назад и побрел к видневшемуся справа озерцу. В этом озере, покрытом позеленевшим ледком, всегда водились головастики.
Еще мальцом, когда мне было не больше семи, нас с Колькой — закадычным приятелем — привез как-то на остров бакенщик Тихоныч, Колькин отец.
Было жарко. Тихоныч ушел куда-то по своим делам, строго-настрого наказав никуда не отходить от этого озерца — мелкого, тинистого; а нам так хотелось купаться! И вот Колька первый решился войти в озеро, хотя тоже, как и я, боялся головастиков.
Крупные, жирные, с коричневатыми спинками и белыми брюшками, они выныривали из воды и жадно хватали тупыми рыльцами разных зазевавшихся букашек.
Колька храбро вошел в воду по самую грудь и окунулся с головой. А потом опрометью выскочил на берег, весь обвешанный ядовито-зелеными махорками тины. Выскочил и заплясал, приговаривая:
— Эх ты, труса, эх ты, труса! Труса, труса, перетруса!
Мне оставалось только одно: налететь на приятеля с кулаками (я был сильнее и мог бы в два счета расквасить ему нос). Но Колька, разгадав мое намерение, прытко отбежал в сторону и снова принялся дразнить.
Тогда, пересилив страх и отвращение к этим уродливым тварям, я вошел в воду по шейку и тоже окунулся с головой. А потом с вызовом крикнул Кольке:
— Выкусил? А? Вот и не боюсь твоих головастиков! А хочешь, возьму и утоплюсь. И нисколечко не забоюсь!
И тоже опрометью выбежал на берег. И мир между нами был восстановлен.
Хороший был друг Колька! В один год мы пошли с ним в школу, в один год вступили в пионеры. Мы и сейчас учились бы вместе, если бы.... если бы три года назад Колька не утонул в воложке. Он катался в начале декабря на коньках по тонкому, еще прогибавшемуся под ним ледку. Катался, катался, да и ухнул под лед. А вблизи никого не было.
Вытащили Кольку из воложки только на другой день. Он был без шапки и валенок. Как сейчас помню: из штанов торчали белые-белые ноги, точно руки прачки. А на длинных ресницах застыл ледок.
После похорон Кольки я заболел и целую неделю провалялся без памяти. А когда выздоровел, поклялся: все, что буду делать в жизни доброго, буду делать вдвойне — за себя и за Николая.
...Домой вернулся под вечер. Мне повезло: ни мамы, ни Глеба, ни Ивана.
Снял шубняк и заковылял к тахте (гудевшие от усталости ноги совсем не слушались). Уснул мертвецким сном, едва только уткнулся лицом в подушку.
19 марта, среда.
По дороге в школу меня догоняет Максим. И сразу, даже не поздоровавшись, спрашивает:
— С-скажи... твой эт-тот Иван, он на стройке в отделе снабжения работает?
— Здрасте! — отвечаю. — Откуда ты взял? Иван на земснаряде... Разве я тебе не говорил?
Максим бычится. Несколько шагов проходим молча.
— С-странно, — опять начинает Максим, пожимая плечами. — П-прихожу вчера из школы, а во дворе м-машина... шофер и твой Иван. Дрова сбрасывают, разный там валежник. Говорю: «Из ресторана отец прислал?» — «Нет, — отвечает Иван, — из отдела снабжения». Свалили дрова, п-попрощались и укатили. Вечером спросил отца, а он ни о каких дровах и знать ничего не знает.
Тут я вспоминаю, как несколько дней назад Иван затеял по какому-то поводу разговор о Максимке. Кажется, он даже спросил, где тот живет.
Максиму ничего не говорю, а сам решаю ужо обо всем разузнать у самого Ивана...
Вечером у нас было комсомольское собрание. А когда оно кончилось, ко мне подошла Зойка. Глядит в пол, говорит тихо, чтобы только я слышал:
— Ты не поднимешься в наш класс?. Приходи минут через пятнадцать, а то сейчас мне в комитет надо.
И убегает.
Что за спешка, думаю? И зачем я ей вдруг понадобился? Хотел домой идти, да все же остался. Зашел в комнату драмкружка и проболтал там с ребятами минут двадцать. У них нынче должна была состояться репетиция какой-то смешной пьески (не сказали, хитрецы, какой!), да руководитель Иван Иваныч, учитель литературы, не пришел почему-то. Пьеску ребята готовят к школьным каникулам. Говорят, у всех животики полопаются от смеху!
На третий этаж я поднимался бегом. Так запыхался, что к своему классу уже подошел шагом. Вдруг слышу, из-за двери пение раздается:
Называют меня некрасивою,
Так зачем же он ходит за мной
И в осеннюю пору дождливую
Провожает с работы домой?
Неужели это Зойка так хорошо поет? А негромкий, такой задушевный и грустный-грустный голос выводит:
И куда ни пойду, обязательно
Повстречаю его на пути.
Он в глаза мне посмотрит внимательно,
Скажет: «Лучше тебя...»
Тут меня угораздило задеть за дверь рукой, и голос оборвался. Тогда я отворил дверь. В классе было темно.
— Андрей, ты? — откуда-то от окна спрашивает Зойка. — Не зажигай света. Иди сюда.
— Но я ничего не вижу. Сейчас на парты наткнусь и нос расквашу. Что я тебе... кошка какая-нибудь?
— Не наткнешься, — настаивает на своем Зойка.
После ее пения мне почему-то реветь хочется... Зойка торопит:
— Заходи и закрывай дверь. Что ты там прирос?
Ну и причуды же у этих девчонок. Всегда чего-нибудь да выдумают!
Когда я притворил дверь, в классе стало как будто светлее. У окна, спиной ко мне, стояла Зойка. Ее тонкий силуэт четко вырисовывался на фоне оконного проема, освещенного уличным фонарем. Пытаясь скрыть какое-то неловкое чувство, охватившее меня, спрашиваю развязно и насмешливо:
— Ну, что же мы будем делать? В жмурки играть?
— Не знаю как тебе, а мне не до жмурок, — отвечает Зойка. Сказала с трудом, принужденно — словно насильно из себя выдавила.
И вдруг резко поворачивается ко мне лицом.
— Возьми, прочитай... И если тебя не затруднит... как-нибудь верни сочинителю!
Даже опомниться не успел, как Зойка, точно подхваченная вихрем, вылетела из класса. А в руках у меня оказался какой-то сверточек.
Включил свет, сел за парту. В магазинном пакетике из-под крупы лежали письма Бориса Извинилкина к Зойке. Три письма. В одном он объяснялся в любви. В другом тоже были разные вздохи и прочие трали-вали, а в конце просьба назначить место и час для встречи. В третьем же послании он уже требовал свидания и предупреждал: если Зойка не придет, то пожалеет об этом.
Когда я снова спровадил в пакет Борькино творчество, мне почему-то захотелось вымыть руки... Какой же молодец Максимка! Он сразу не поверил Борькиной трепотне... тогда, на Телячьем острове.
Может, сходить сейчас к Максиму и показать ему эти Борькины сочинения? Нет, не стоит, пожалуй. Лучше я просто передам их новоявленному Дон-Жуану. Нет, лучше всего положить ему их завтра на перемене в парту.