Гунар Цирулис - Якорь в сердце
Кристап высовывается в окно. Красные огоньки удаляющейся автоколонны гаснут в ночи. Затихают выхлопы натужно воющих моторов…
И вот Кристап дома. Он сидит в столовой, знакомая с детских лет обстановка почти не изменилась. Только там, где полагалось бы красоваться безделушкам — на буфете из красного дерева, в застекленной горке, на столике торшера, — пусто. Темные четырехугольники на выцветших обоях молча рассказывают о том, что в последние годы хозяева беспрестанно распродавали накопленное за долгую жизнь добро.
Зато стол, за который его усадили, накрыт с необычайной для оккупационного времени роскошью. Видно, мать выложила все содержимое кладовки. Она сидит, сложив руки на коленях, не в силах оторвать от Кристапа исполненного нежности взгляда.
— Ешь, сынок, ешь! — поторапливает она. — Ты ведь знаешь, завтрак нужно съесть самому, обед разделить с другом, ужин…
— Помню, мама, — перебивает ее Кристап и устало улыбается. — Но для меня это и ужин и завтрак… Лягу на боковую и просплю не меньше трех суток.
— Только прежде вымоешься. Твое жуткое пальто и белье я сунула в печку. Они выглядели так, будто, ты не менял их целую вечность.
Кристап поднимает глаза на мать и понимает, что она не имеет ни малейшего представления о концлагере.
— Я сутки прятался в каменоломнях…
— Нет, молчи, — она проводит ладонью по руке сына. — Ты, наверное, все эти годы тяжко болел. Ни разу не попросил, чтобы тебе прислали что-нибудь из еды, только одни лекарства. Вначале отец пытался по твоим заказам поставить диагноз, а потом сказал, что у тебя, очевидно, все хворости, все болезни, какие описаны в медицинской энциклопедии Платэна.
— Лекарства нужны были для лагерной больницы, — коротко объясняет Кристап.
— Чужим людям?.. — Мать не верит своим ушам. — А отец, чтобы достать эти дорогие медикаменты, продал любимую коллекцию фарфора.
— Да, — спохватывается Кристап, — где он так поздно пропадает? В больнице?
— Твой отец больше не придет. Никогда! — с какой-то странной торжественностью произносит мать. Но горе прерывает ее голос. — Я даже не знаю, где он похоронен, — шепчет она и, уронив голову на стол, начинает безудержно всхлипывать. — Две недели тому назад его и еще кого-то из больницы мобилизовали и повезли в Бикерниекские сосны. Вечером он явился домой совсем больной. Целый день их заставили выкапывать и сжигать трупы. Наутро он опять уехал — и больше я его не видела. Только позавчера пришел один знакомый фельдшер и рассказал, что его расстреляли на краю той самой ямы. — Рыдания заглушают ее речь, понять ее становится почти невозможно. — Он эсэсовцам сказал, что врачи — не могильщики… Покрывать их преступления… Конечно, много ужасного наговорил… Разве я твоего отца не знаю… О нас он в тот час не подумал… Как теперь будем жить?
Кристап не знает, он даже не в состоянии успокоить мать. Смертельная усталость валит его с ног, он еле успевает дотащиться до дивана. Когда мать приносит одеяло, Кристап уже крепко спит. Но сон его чуток. Просыпается он от первого прикосновения.
— Кристап… Поди сюда, посмотри! — зовет мать.
Он открывает окно и выглядывает наружу — по улице приближаются два красноармейца. Это связисты с катушками проводов на спине.
В переулке мелькает еще несколько советских солдат.
— Когда они в сорок первом году уходили, у них какие-то другие шапки были, — возбужденно говорит мать. — Как ты думаешь, они возьмут меня на работу в больницу? В первую мировую войну, перед тем как встретила твоего отца, я работала сестрой милосердия…
— А Гиту угнали в Германию, — еле слышно шепчет Кристап.
Он подходит к роялю, поднимает крышку и долго смотрит на черно-белые клавиши.
Кабинет районного военкома. Посредине в виде буквы «Т» стоит стол, накрытый зеленым сукном, за ним огромный сейф, вдоль стен, украшенных портретами полководцев, лозунгами и плакатами, поставлены стулья. На отрывном календаре дата. 11 ноября 1944 года.
Военком, рано поседевший человек в полковничьих погонах, тучен, но настолько подвижен, что ни минуты не может усидеть за письменным столом. Разговаривая, он беспрерывно расхаживает по комнате, словно высматривает место, откуда лучше всего командовать боем.
Кристап стоит у дверей. Его синий довоенного покроя костюм сильно жмет в плечах. Как-никак и в лагере парень продолжал расти.
— Извините, но в вашем распоряжении ровно десять минут, — говорит полковник, жестом приглашая Кристапа садиться. — Но мы, кажется, вас не вызывали?
— Прошу выслушать меня по личному делу, — говорит Кристап.
— Ваше письменное заявление я прочел и принял к сведению. — Полковник ходит по кабинету, заставляя Кристапа все время поворачивать вслед за ним голову.
— Значит, вы верите, что обязанности ордонанта при лагерном коменданте я выполнял по заданию подпольной группы? — В голосе Кристапа появляется надежда.
— Послушайте, молодой человек, паспорт вам выдали, прописаться в Риге разрешили, продовольственные карточки вы получили. Какие у меня основания вам не верить?
— Почему мне не разрешают взять в руки винтовку, чтобы отомстить гитлеровцам?
— Знаю, вы хотите на фронт. К сожалению…
Полковник разводит руками.
— Но медицинская комиссия даже не осмотрела меня как следует, — протестует Кристап.
— Дорогой друг, не нужно быть доктором, чтобы за версту увидеть: ты еле держишься на ногах. Комиссия решила, что тебе нужно отправиться в санаторий, а не на фронт.
— Но в лагере у меня хватало сил! Вот мой боевой трофей.
Кристап кладет на стол пистолет.
Полковник становится серьезным.
— Разрешите мне воевать дальше, — просит Кристап после минуты молчания. — У меня еще не закончены счеты с фрицами.
— У многих они не закончены, но это еще не значит… Оружие придется оставить у нас. — Полковник прячет пистолет в сейф. — Сейчас прикажу выписать вам расписку.
— Товарищ полковник… в лагере за этот пистолет… а вы мне какую-то бумажку. Мне очень важно, чтобы все знали, что я боролся…
— Об этом я читал в вашем заявлении, — терпение полковника вот-вот иссякнет. — Но как вы можете это доказать? У вас есть свидетели?
— В том-то и дело, что нет. Все остальные подпольщики расстреляны.
— Так не бывает, чтобы все. Вы, например, остались живы. Может быть, еще кто-нибудь отыщется.
— А как мне до той поры смотреть людям в глаза?
Повернувшись к Кристапу спиной, полковник смотрит в окно.
— В Минске, — говорит он, — у меня остались жена и сын твоего возраста. Я даже не знаю, где они зарыты. — Он снова поворачивается к посетителю и сухо произносит: — Я не имею права посылать на фронт больного человека.
— Может быть, вы вообще не верите, что я действовал в лагерном подполье?
— Верю, верю! Именно потому ты должен как следует поправиться.
— Товарищ полковник, прошу вас, — Кристап близок к отчаянию. — А что потом? Что бы вы на моем месте сделали?
— Я? — задумывается военком. — Трудно сразу сказать. Учитесь, кончайте среднюю школу, работайте. У вас еще все впереди.
Много позже Кристап понял, что полковник действительно ни в чем его не упрекал. Скорее наоборот — сочувствовал. Но тогда ему чудилось, будто рухнуло все, о чем он мечтал в лагере, что вдохновляло на борьбу и помогло выдюжить. Это чувство выросло в комплекс неполноценности, когда после войны парни его возраста стали возвращаться домой с орденами и медалями на груди. Тех, кто не вернулся, поминали и чтили, как павших смертью героев. А его называли баловнем судьбы, которому неведомо как удалось выскользнуть из хватких лап смерти. Никто его не оскорблял, никто не бросал в лицо злых слов, тем не менее Кристапу казалось, что вокруг него образовалась холодная пустота. Наполняли ее лишь тоскливые воспоминания о Гите. Мало-помалу они встали стеной между ним и его одноклассницами, а потом и вообще всеми девушками, которые были не прочь подружиться со статным, хотя и угрюмым парнем. Он сделался нелюдим, потому что в своих мыслях все время слышал обращенный к себе вопрос: «Как ты остался жив?» Слышал никем не высказанный упрек: «По какому праву?»
Но Кристап собирался рассказывать Аусме не об этом. Ему хотелось поведать о первых попытках, о крутой дороге, что привела его в нынешний день, когда он наконец с полным чувством ответственности мог назвать себя сложившимся художником со своим почерком и видением мира. Хотелось вспомнить людей, на чью дружескую помощь он опирался, делая первые самостоятельные шаги. Начало же было тесно связано с тоской по Гите — о ней думал Кристап, создавая бесчисленные настенные маски и головки, из которых позднее возникла «Лагерная девушка»…
Кристап, вспоминая о прошлом, перестал рисовать. Аусма сидела, боясь шевельнуться, чтобы случайным вздохом не прервать его рассказ. Мало-помалу Кристап увлекся и впервые, не таясь, доверил другому человеку все основные события своей нелегкой жизни.