Дмитрий Холендро - Городской дождь (рассказы)
Землю заново раскрепили между звеньями — не от площади танцевали, а от дела. И внутри звена — кому гектар, кому меньше, а кому и больше, если условия и работа полегче, земля мягче, вода ближе. В агропаспорте не вообще, а по дням обозначали, где какую работу делать и когда, а на специальных страницах отмечали, что сделано, а что осталось. И так люди увлеклись работой, когда она стала и умна, и понятна, что вроде бы совсем новое рвение в них проснулось, новое желание с мечтой. А потом и любовь.
Никого, считай, не приходилось поднимать бригадирам или звеньевым на рассветах, стучать в окна, как раньше; солнце народ встречал уже у своих деревьев и кустов виноградных, а старались — любо-дорого. И не верилось, но даже внешне в садах и на виноградниках всё преобразилось, прибралось. Колхоз, можно сказать, расцвёл на глазах. За какой-нибудь год. Честное слово! Без преувеличения. Не фразы ради.
Вот тут-то и грянуло. Появился первый сигнал — Сосин роздал колхозную землю по рукам. Разбазарил. У него, дескать, не колхозники, а единоличники. Скрытые, конечно, но вглядитесь, начальники, куда это «шито-крыто» приведёт: вперёд или назад? Написал председатель соседнего колхоза.
— Ах дурак! — сказал себе Мирошников, только что ставший председателем райисполкома.
Привёз Ивану Васильевичу это письмо, показал, спросил, пока тот читал, нацепив очки на нос:
— Дурак?
— Нет, не дурак, — возразил Иван Васильевич, сняв очки, — ещё хуже: лентяй!
— Ну! Тоже ведь день-деньской в заботах!
— Значит, недосуг вразумиться.
И заговорили о другом, о чём, теперь уж не вспомнить. Но через неделю второе письмо, от другого председателя: что же там такое, у Сосина? А потом анонимка из своего же колхоза. Может, настрочил кто из несостоявшихся Сосинских собутыльников? От обиды непрощенной. Так сначала подумалось, хотел Мирошников махнуть рукой, но потом вползло в душу сомнение — а вдруг правда есть в этой тревоге? Вдруг они с Сосиным заблудились? И не сомкнул до утра глаз…
Только успокоился среди уймы прочих забот, сказал себе: чепуха, возиться не хотят, земли не любят, как новое. Заезжий корреспондент, не предупредив, не посоветовавшись, бахнул в областной газете статью «А тот ли принцип?». И опять знакомые уже формулировочки: опасный эксперимент, на закреплённые участки приходят работать не только дети «хозяев», но даже старики. И очень это выглядело издевательски. Собственничество, дескать, просыпается!
Статья — это статья.
Секретарь райкома — и умный, и вроде бы не торопливый в решениях — был новый человек, из хлеборобного места, в здешних условиях ещё не обвыкся, не успел. Утречком позвал к себе.
— Читал? Что скажешь? Кто прав?
Что скажешь? Сосин правоту свою доказал урожаями, с которыми никто не мог сравниться, а журналист наскочил на броский матерьяльчик, обрадовался впопыхах. Дать бы этому щелкопёру по заду за торопливость, но вслух Мирошников этого не сказал, невнятно протянул, заглушая собственные сомнения.
— Да… Надо реагировать…
Но рассказал о Сосине всё, что знал.
— Мужик он хороший, верю, — услышал в ответ, — но… как бы не проморгать за мнимыми успехами и самого этого Сосина, и колхоз, как бы не обмануться. Дорого обойдётся. — Секретарь приподнял газету, подержал над столом и выразительно цокнул языком. — А мужик с косточкой, думающий. Побереги.
— Поеду к нему, — сказал Мирошников. — Чем дышат люди — пойму.
Давно не видел он Ивана Васильевича. Где хорошо, туда реже заглядываешь, отстающие висят гирями на ногах.
Ивана Васильевича он застал дома, в накуренной комнате. Жена не бранилась на этот раз — как же не курить, когда такое… В поздний час собрала ужин, угостила варениками с вишней.
— Вчера приехали бы, вчера у нас кефаль была. Ваня ходил ловить с мальчишками.
— Какими мальчишками?
— Нашими. Сельскими. Какими же? Они эти ладят… какие-то… как их…
— Переметы?
— Накидками ловили, — сказал Иван Васильевич, щурясь от дыма. — Занятней. Стоит кефаль у камней, в воде, как в зеркале, посверкивает. Подкрадёшься не дыша, замрёшь — и хлоп! Мальчишкам такое развлечение… Аж дрожат!
Ещё начал говорить что-то про море, про кефаль, словно не было статьи, и Мирошников сначала кивал головой, тянул «Беломор», прибавляя в комнате дыму и понимая, что и на рыбалку старый дончак пошёл после статьи, и сейчас о рыбе толкует, чтобы о статье не заикаться.
— Ты статью-то читал?
— Газету выписываю.
— Ну? Что думаешь?
— А ты?
— Я тебя спрашиваю.
Сосин скрутил новую «козью ножку».
— Вот кого нужно окрестить дураком, писателя, — проговорил Иван Васильевич насмешливо. — Брякнул в колокола, не заглянув в святцы.
— Ты с ним говорил?
— А он у меня был? У соседей информация полная. Я же туда ездил, рассказывал, как и что… Помощь обещал. Ну, они мне раньше «помогли»…
Мирошников потёр лоб.
— Слушай, а может, это мы с тобой не добрались до сути? Не спеши! Критику обдумывать надо.
— До сути? — Иван Васильевич встал, толкнул окошко, и в комнату хлынул скрипучий хор ночных цикад. — До сути… — Он прилёг на подоконник. — Хорошо. Давай я тебе растолкую самую суть, как несмышлёнышу, прости меня, тёзка, давай…
Он раскурил потухшую «козью ножку».
— Дерево живёт долго, а иная виноградная лоза — век! И больше… Многолетние растения… Надо знать свои деревья и кусты, как детей. Каждое дерево, каждый куст! Они разные… На одной лозе можно три почки оставить, на другой две. В этом году она у тебя отдыхала, а на следующий — жди: воздаст за отдых сторицей. Так я говорю?
Мирошников молчал.
— Ну вот… Без меня ведь соображаешь, а спрашиваешь… Как же их знать и любить, если нынче тут Маня, а завтра Таня? Ты мудрей меня, научи! Или пусть этот писатель научит. Пшеничку хорошо скопом поднимать, машинами! Я степняк, хлебороб. Знаю пшеницу. Но коров и у нас к дояркам приписывали, чтобы доярки характер их помнили, не путали.
— При чём тут коровы?
Иван Васильевич присел к столу, взялся за кисет, но отложил.
— А при том, — сказал он, вглядываясь в глаза Мирошникова. — Мне Колёскин говорил, Егорыч. — Да, конечно, Колёскин была фамилия профессора, а Сосин называл его, как друга, Егорычем. — Егорыч мне говорил: «Раздаивайте лозу!» Это, тёзка, научный термин, между прочим, — «раздаивать». Учёный человек говорил: через тройку лет она вам вместо корзины полтонны отборных ягод вывесит. А как, опять я тебя спрашиваю, ты будешь «раздаивать», если не кумекаешь, какая она, что ей делали, с какого бока к ней подойти? Вслепую?
Мирошников вытащил из кармана газету, затряс шуршащим листом, разворачивая, и наконец прочитал:
— «Здесь работают на колхозной земле, как на своей».
А Иван Васильевич вдруг расхохотался в голос, неудержимо, и хохотал, пока не закашлялся.
— Хорошая цитата. Её при въезде в колхоз на арке повесить не стыдно. Гордись, да и только.
В самом деле, великие слова, мечта, но тогда грызло его изнутри честное, можно сказать, сомнение. Спорили, искали, и сказал он Ивану Васильевичу:
— Слушай! Предъявляют серьёзное обвинение! — Чуть было не вырвалось — тебе, но это было бы предательством, перед своей затеей Иван Васильевич ничего от него не прятал, во всём советовался. — «Собственники»! Читал ведь? Не отшучивайся!
Но Иван Васильевич опять усмехнулся.
— Видел живых собственников? Они за своё зубами держались… А наши-то «собственники» стараются для всех.
— Но, видно, есть в нашем опыте что-то такое!
— Есть, — ответил Иван Васильевич. — Одна разумность. Больше ничего.
— Что будешь отвечать на статью?
— За меня сама земля ответит.
— Эх, брат, — вздохнул тогда Мирошников. — Хочешь молчать и ждать?
— Цыплят по осени считают, тёзка.
— Так до осени далеко.
— Твоими бы устами мёд пить, — ещё раз усмехнулся Иван Васильевич, но теперь устало. — А мне кажется, осень — вот она. Дела много, а дней не хватает.
— А что у людей в душе? — спросил Мирошников.
— Сам узнай. — Иван Васильевич опять посмотрел ему в глаза. — Спроси, не бойся, тёзка. Боишься?
Не стал говорить с людьми Мирошников, наутро оглядел из «газика» густые сады и виноградники и укатил с Сосинским вопросом: «Боишься?»
А чего он боялся? Спрашивал себя об этом Мирошников, стоя перед могилой Ивана Васильевича… Если бы сейчас пережить всё сначала, конечно, не так было бы… Горько думать взрослому человеку — если бы…
Море с ослепительным равнодушием сияло внизу, а когда неслышно и почти незримо плывущее облако загораживало солнце, казалось совсем седым, будто тоже постарело.
Мирошников оглянулся. Дома птичьей стаей обсели ближний склон. Многие из них спрятала зелень — разрослась. Ставили когда-то новые дома на пустых клочках, сажали возле них прутики, а теперь из прутиков вымахали тополя. Ветерок проникал в кроны деревьев, шевелил листву, и она трепетала, поворачиваясь изнанкой, тоже седой…