Сергей Антонов - В городе древнем
…Снова эпизод прогулки в Мылинку: сидят кружком, подкрепляются яйцами и помидорами…
…На мосту…
…На демонстрации…
…На Советской…
Фотографиям не было конца, и отложить их невозможно. Пелагея Тихоновна, перебиравшая эти карточки, наверное, каждый день, сейчас разглядывала их словно впервые, поясняя, рассказывая Степанову, что он и без нее знал или что было совершенно несущественно. И все о Коле, о Коле… Где и с кем снят… Когда был куплен серенький пиджачок, в котором он на этой карточке… Сколько пришлось отдать портному Василию Дмитриевичу за брюки, единственные выходные у Коли…
Степанов терпеливо слушал. Что делать? Видно, он один из немногих, с кем Пелагея Тихоновна может так говорить о сыне. Пусть уж отведет душу…
— Как же ей теперь-то? — вздохнула Пелагея Тихоновна, в раздумье взяв фотографию, где снята была и Вера. — Так вот сразу потерять…
— Кого потерять, Пелагея Тихоновна? — спросил рассеянно Степанов: уж слишком много воспоминаний нахлынуло на него. — Своих, что ль?..
Только сейчас до женщины дошло, что сказала она, пожалуй, лишнее. Наверное, не стоило бы об этом говорить, ведь Вера с Мишей, кажется, дружили… Да, да, не надо было бы… Не надо!.. Пусть сами разберутся…
Пелагея Тихоновна отложила фотографию и, не умея лукавить словом, едва заметно качнула головой: да, мол, так — своих!..
Степанов не уловил никакой неловкости, никакой неестественности в поведении Пелагеи Тихоновны.
13Турин еще не вернулся (а стало быть, и Вера!), хотя должен был бы приехать. Власов сидел за столом и чинил рубашку.
— Хозяйничаем, Власыч? — спросил Степанов.
— Приходится, Михаил Николаевич… Вас просили зайти к товарищу Цугуриеву.
— К кому?
— К Цугуриеву.
— В органы? — вспомнил Миша разговор с Троицыным. — А сегодня же воскресенье…
— Такие организации не знают выходных… Да часто и райком не знает…
— А зачем я Цугуриеву?
Власов недоуменно взглянул на него: что, мол, спрашиваешь?
— Ну что же… Пойду… Где его ведомство?
— А вот напротив! Чуть наискосок… Вправо…
— А-а, в доме Кахерина?
Степанов вышел.
Он понятия не имел, зачем мог понадобиться Цугуриеву.
Никогда не бывал он в доме Кахерина, но слышал о нем. Был такой учитель Кахерин, не у них в десятилетке, а в семилетке на Масловке. Плотный, маленького росточка человек. Переехав из деревни, он построил себе дом с небольшими окнами и на удивление низкими потолками — чтобы было теплее. Об этом доме много говорили. Наверное, потому Степанов и запомнил его.
Коридор, кухня, большая комната — все как везде! Правда, сильно уменьшенное: дом-то сам крохотный… В комнате — никого, горит лампа. Заслышав шаги, из маленькой комнаты вышел ладный, среднего роста майор.
— Товарищ Цугуриев? Я — Степанов…
— Очень хорошо, товарищ Степанов. — Майор быстро оглядел его. Бывают такие электрические фонарики с узким пучком света, чтобы лучше высвечивать. Степанову показалось, что майор посветил на него таким фонариком — с головы до пят. — Садитесь… Впрочем, сначала снимите шинель: у нас не холодно…
— В этом доме всегда было жарко, — раздеваясь, заметил Степанов.
— Бывали?
— Не приходилось… Но весь город судачил про эту «кубышку» учителя Кахерина.
— С какого года живете в Дебрянске, товарищ Степанов?
— Пожалуй, с тридцатого… Да, с тридцатого.
— Хорошо. Вы нам можете быть полезны. Садитесь, пожалуйста…
Степанов сел за стол, Цугуриев — напротив. Из ящика он достал фотографии, разложил их перед Степановым, словно игральные карты, и не спеша откинулся на спинку стула, подальше от лампы с бумажным самодельным абажуром — в тень. А у Степанова лампа — перед самым носом.
— Пожалуйста, посмотрите, товарищ Степанов, повнимательней и скажите, кого из них вы знаете. Где они работали? Начните по порядку… Впрочем, как хотите…
Степанов внимательно рассматривал фотографии. Тридцатилетние, сорокалетние мужчины… Чуть помоложе, чуть постарше. Снимали их, видно, в одно и то же время, на одном и том же сером фоне… Кроме двоих…
Не зная еще, в чем дело, Степанов хотел найти среди этих мужчин хоть одного знакомого. Надо ведь помочь Цугуриеву, который «проводит большую работу», как сказал Троицын. Однако сколько Степанов ни вглядывался в снимки, знакомых не находил.
— Ну как, товарищ Степанов?
Степанов отрицательно покачал головой:
— Никого не знаю… Я, конечно, всех городских мог и не знать, но, вероятно, это из окрестных и неокрестных сел и деревень…
— Возможно, есть и такие. Значит, никого из них не знаете?
— Нет. А кто это? — спросил Степанов. — Если не секрет…
Цугуриев помолчал, вздохнул:
— Секрет в том смысле, что не все они еще опознаны или точно опознаны. А среди них могут быть старосты, полицаи, каратели…
— Может быть, не дебрянские?
Цугуриев уклончиво улыбнулся: мол, не скажите!
Дело важное. Степанов снова стал рассматривать фотографии. Да, вот сейчас, когда ему стало известно, что за фрукты изображены здесь, действительно он в каждом видел возможного предатели, палача: в их лицах ему уже мерещились черты жестокости и порока…
— Наверное, те, кто оставались здесь, могут быть вам более полезны? — спросил Степанов.
— Народ помогает нам, мы опираемся на народ. Однако некоторые местные могут только запутать… Что же… Спасибо, товарищ Степанов!
Степанов встал:
— За что?
— За желание нам помочь… — Цугуриев уже собирал фотографии.
Степанов стал одеваться и, решив, что такой случай, быть может, не скоро представится, спросил:
— Скажите, пожалуйста, вина Штайна полностью доказана?
— Какого Штайна? А-а, немецкого прихвостня?.. Неужели вы думаете, что у нас осуждают невиновных?.. Вы, очевидно, его до войны знали? Вас можно понять…
Спрятав фотографии в ящик стола, Цугуриев подошел к Степанову:
— Впечатления… заблуждения… Все становится яснее и проще, товарищ Степанов, когда побываешь на сто второй версте.
— Что это за сто вторая верста?
— Место расправы фашистов над советскими людьми. Не дай бог — приснится! Мы уж думали, все рвы учли, а пройдет сильный дождь, размоет землю, смотришь — новые десятки трупов… Думаю, что комиссия по расследованию злодеяний дала уменьшенную цифру убитых и замученных. — Цугуриев взглянул на часы и крикнул в сторону маленькой комнаты: — Лейтенант!
Послышался скрип койки, и вслед за этим легкая дверь открылась, в ней показался рослый лейтенант. Пригнувшись, шагнул в «залу»:
— Пора?
— Пора…
14Турин еще не вернулся. Власов ждал его с минуты на минуту.
Степанов вдруг представил себе: открывается дверь и входит Вера. Да, собственно, это может произойти каждое мгновение: послышатся голоса, шаги по скрипучим половицам в коридорчике, мягкое хлопанье обитой потрескавшейся клеенкой двери — и она здесь!
Узнав у Власова, откуда Турин и Вера должны приехать, Степанов решил прогуляться и встретить их на шоссе. «Вот будет для Веры радостная неожиданность!»
Звезд не было, светила холодноватая луна. По-прежнему пахло пожарищем.
У «кубышки» Кахерина стояла подвода, лейтенант и майор Цугуриев устраивались на телеге, устланной толстым слоем соломы.
— Подвезти? — спросил Цугуриев.
— Спасибо, — отказался Степанов.
Лейтенант тронул вожжи, телега покатилась и вскоре пропала за холмами, останками домов.
Степанов вышел к центру и зашагал по улице Третьего Интернационала, за свое существование менявшей названия раз пять.
Он всматривался — не покажется ли темное пятнышко, прислушивался — не послышится ли пофыркивание лошади, знакомые голоса. Но ничего не появлялось на изрытом шоссе, ничего не было слышно.
Довольно быстро он очутился далеко за городом.
На полях стояли скирды хлеба, а кое-где — несжатая рожь. Солома матово блестела в голубом лунном свете, и не верилось, что эти радующие золотисто-синеватые тона лежат на полусгнившей ржи, которую уже неизвестно на что можно использовать.
Кругом чернело железо — листовое, штампованное, катаное, вареное, хитро сплетенное в машины, а затем разбитое.
Пройдет месяц-другой, запорхает снег и прикроет на полях и дорогах танки, каски, разорванные гусеницы. Прикроет черные, сожженные поля с островками хлебов, прикроет воронки и прямоугольники от сгоревших домов — следы войны.
Будут чистые, белые, нетронутые поля, занесенные снегом дороги. А когда стает снег, ржавое, изъеденное железо на лугах зарастет зеленой травой, в лесу — покроется мхом… На пепелищах отстроят дома с петухами на крышах, поставят журавли у старых колодцев.
Здесь, под вечным небом, откуда светила луна, Степанов понял, что все заживет, заживет… Все вернется, только ему будет не двадцать три, не двадцать пять…