Александр Серафимович - Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток
Да, праздник!
И всюду торжественно звучит он, звучит могучим аккордом красного зарева, величавого спокойствия и в молчании тех, глаза которых с немой ненавистью блестят за стеклами домов, – ни одного предательского выстрела.
Величаво и торжественно над красным городом в гуле холодного, волнующего флаги и знамена ветра звучит красный пролетарский праздник.
Красная площадь.
Снимите шапки: могилы тех, кто до дна испил красную чашу страдания за братьев своих!
Василий Блаженный, старенький и седенький, смотрит, не понимая, на проходящие ряды рабочей трудовой и боевой армии, – идут мимо высокой красной трибуны. Громыхают орудия, приземисто ползут автомобили, броневики, плотным шагом идет пехота, сдерживая горячащихся лошадей, проходит кавалерия.
А за цепью, где серые зрители, – ни одного котелка, ни одной шляпы с перьями и… ни одного выстрела.
На Ходынке снова проходят войска. На трибуне комиссар, несколько бывших генералов, полковников.
Солдатик в толпе зрителей говорит:
– Это что же, тетку их за ногу! Что же опять у нас генералы да полковники, по-прежнему?
И сказал рабочий, оборачиваясь к нему:
– Товарищ, они нужны нам, только не по-прежнему: нужны просто как специалисты. А в случае чего справиться с ними мы всегда сумеем: ведь перед ними не прежняя святая серая скотина, а мы.
И, быть может, в раскатистом аккорде великого пролетарского праздника это прозвучало наиболее внушительно – спокойный учет совершающегося кругом.
Черной ночью*
Из окна вагона не видно было надвигавшегося города: необозримо лежала туманная пелена. Ни крыш, ни домов, только концы фабричных труб бесчисленно высовываются над этим дымным морем.
На громадном вокзале неуютно, сыро и серо, и люди, нахохлившись, сосредоточенно и торопливо выливались на площадь.
На площади тот же деловитый сумрачный порядок, незапамятно когда заведенный. Мелкий, похожий на серую холодную росу дождь неуютно садится на мокрую мостовую, на потемневшие памятники, на громадные дома.
И так же молча все спешат, сосредоточенные и угрюмые.
Небольшого роста огненно-рыжий человек, с выбивавшимися из-под шапки космами, сказал извозчику:
– Мне нужно в гостиницу.
– Пожалуйте, восемь гривен.
Рыжий человек положил чемоданчик, сел, и пролетка, мягко покачиваясь, беззвучно покатилась по мокро темневшей мостовой; лишь раздавалось цоканье кованых копыт.
Мимо бежали громадные стекла магазинов, вывески; терялись верхушками в сыром моросившем тумане многоэтажные дома; проносились трамваи, и нескончаемой вереницей катились экипажи.
«Чисто барин, – подумал рыжий, – а в кармане всего восемнадцать рублей. Пропадешь тут… У нас теперь, поди, грязь по колено, утонешь…»
Заслоняя многоэтажные дома, и вывески, и стекла магазинов, всплыл в памяти заброшенный в степях захолустный городок, – осенью тонет в грязи. Глушь беспросветная, белые гуси пощипывают на улице зеленую травку, свиньи бродят, но почему-то теперь этот далекий заброшенный городок кажется милым, родным, близким сердцу.
В гостинице дали крохотный, но чистенький номерок за целковый. Окно выходило на узкий глубокий двор, обставленный со всех сторон стенами с бесчисленно черневшими окнами. Далеко внизу, как в колодце, темнел мокрый асфальт и чернело, неведомо как уцелевшее среди немых камней, одинокое уродливо искривленное дерево с судорожно вывернутыми сучьями.
Вошел официант и сказал чужим голосом:
– Паспорт пожалуйте.
Он это сказал, а показалось, будто сказал: «Нам все равно, и ни до вас, ни до вашей жизни дела нет, только лишь расплачивайтесь аккуратно. А хоть час просрочите, выставим».
В паспорте было написано: «Мещанин города Черный Яр, 22 лет, Белощеков Алексей Сергеев».
Рыжий человек достал из чемоданчика рукописи, бумагу, перья, все это любовно разложил на столе и почувствовал себя дома.
Мимоходом глянул в рябое зеркало над комодом.
– Фу-у, да и страшный я! Вихры-то огненные чего стоят… Разве могут меня полюбить?..
Он придавил готовый вздох и запел козлиным голосом баркароллу Чайковского:
…Вый-де-ем на бе-ерег,
Та-ам во-ол-ны бу-у-дут
Нам но-о-ги ло-о-бзать.
Зве-е-зды та-ин-стве-нным бле-еском
Бу-у-дут на-ад на-ами си-я-ать…
Потом пригладил вихры, сел на кровать, по-турецки поджав под себя ноги, и стал пересчитывать деньги: семнадцать рублей двадцать семь копеек. Сумма показалась огромной. Ведь всего на несколько дней. Завтра же будет в редакции, и, может быть, завтра же выдадут аванс.
Зве-езды та-ин-стве-нным бле-еском
Бу-у-дут на-ад на-а-ми си-я-ать…
Белощеков встал, прислушался: в гостинице было тихо. Окно мутнело от оседавшего дождя.
Он прижал глаз к стеклу: на дне стояло на асфальте дерево, черное от мокроты, одинокое.
…бле-еском… бу-у-дут си-ять…
Нужно идти в редакцию, но приемный день завтра. Чистенький номер, в коридоре блестит пол, никого, все двери с ярко вычищенными медными ручками молчаливо закрыты. Праздник без праздника.
И на улице за туманом садящегося дождя – праздник. Праздник блестящих магазинов, украшений домов, чугунных ворот, катящихся нескончаемой вереницей экипажей, красиво и модно одетой, несмотря на дождь, непрерывно движущейся по широкой панели толпы.
Белощеков чувствовал и себя кусочком праздника, и останавливался перед витринами, и шел в толпе, как и все, не обращая внимания на дождь.
Пообедал в столовой, и там девушки подавали ему по-праздничному.
В мутно-туманных сумерках жемчужно вспыхнули фонари.
Вернулся Белощеков усталый той приятной праздничной усталостью, какая бывает по воскресеньям.
Когда вошел, на минутку была какая-то беготня, беспокойный говорок, донеслись всхлипывания, торопливо прошел управляющий с холеными усами, кого-то пронесли; потом опять по-праздничному блестел пол в освещенном коридоре, и были молчаливы многочисленные Двери с ярко вычищенными ручками.
Белощеков потребовал самовар, достал купленную пастилу, инжир, финики – сладкоежка был, – и праздник продолжался.
Коридорный с одутловатым лицом, когда убирал самовар, сказал:
– Горничная у нас отравилась.
– Это которая тут убирала? Девочка еще совсем? С ясными глазами?..
– Она самая. Матери их присылают, чтобы подсобить, чтоб заработали, а они травятся. Сколько их перепортили жильцы… Положение наше чижолое…
Ночью снилась девочка, тоненькая, как тростинка, с ясными невинными глазами, и сказала: «Я не отравилась, я – дерево». Он ахнул: в глубине, в сырой темноте с черной отваливающейся корой маячат искривленные, уродливо вывернувшиеся ветви. И молча со всех сторон черно и пусто смотрят на них окна сверху донизу, а кто-то говорит: «выпили, все выпили…»
До самого утра.
В двенадцать часов Белощеков пригладил вихры и отправился в редакцию. Тот вчерашний праздник тянулся и сюда, только по-иному: тут он был в строгости, в том значительном и большом, что здесь совершалось. Прежде, бывало, мальчишкой в церкви он такое испытывал, а теперь уже не заглядывает в церковь, а это чувство перенес сюда, в редакцию, – теперь здесь храм, храм мысли, таланта, благородного творчества.
В небольшой комнате сидела дама с желтым изжитым строгим лицом в очках и писала. За другим столом барышня с длинным лицом записывала что-то в конторскую книгу. Другая барышня перебирала кипу пыльных газет.
Через дверь второй комнаты виднелись полки, заваленные книгами, и неслось щелканье счетов.
«Как будто старой мебелью торгуют», – подумал Белощеков.
– Мне бы секретаря редакции надо видеть.
– Я – секретарь. Что вам угодно? – сказала дама, глядя на него сквозь поблескивавшие очки и говоря строгими глазами: «Ты сам по себе, мы сами по себе».
«А ведь когда-то была молодая и красивая…» – с сожалением подумал Белощеков и сказал:
– Рассказ сюда я прислал, уже два месяца назад. Я – Белощеков. Заглавие: «Голубой край».
Дама, болезненно наклонившись, взяла книгу, ловко перелистала, захлопнула, положила обратно, снова стала писать и, помедлив, сказала:
– Не принята.
Белощеков остолбенел.
«А у меня только девять рублей восемьдесят две копейки осталось… на пастилу да финики сколько убил», – подумал он, чувствуя, как ползут мурашки.
– Как же это… ведь я… ведь я у вас в журнале уже печатался…
– Что ж: то подошло, а это не подходит.
Барышня мельком оглядела его и опять продолжала возиться с своими газетами, подымая пыль.
Белощеков тупо помолчал перед столом и, преодолевая хрипоту, с усилием выговорил, глотая слюну: