Сергей Сергеев-Ценский - Том 11. Преображение России
Зато Мальчиков, когда в упор на него навел свечу Ливенцев, был не только густобород, но еще и кряжист, а главное, — гораздо моложе на вид своих сорока с лишним лет.
— Ну, этот, кажется, из долговечных, — сказал о нем Ливенцев, обращаясь к Обидину. — Какой губернии уроженец?
— Вятской, ваше благородие, — эта губерния, она так и считается изо всех долговечная, — словоохотливо ответил Мальчиков.
— Гм… не знал я этого, — удивился Ливенцев. — А почему же так?
— А почему, — нас отцы наши так приучили: вот, сосна цветет весной, этот самый с нее цвет бери и ешь себе, — никакого туберкулеза иметь не будешь, потому что там ведь сера, в этих цветочках в сосновых. Также весной, когда сосну спилят, из нее сок идет, опять же мы в детях и этот сок пили… Вот почему наши вятские жители по сто и более годов живут, — говорил Мальчиков четко и на «о».
Ливенцев спросил его:
— Отец-то жив?
— А как же можно, ваше благородие! Девяносто семь ему сейчас будет, ничуть не болеет, как бывает в такие годы, и все дела справляет в лучшем виде, — с явным восхищением и своим отцом и своей губернией говорил Мальчиков. — Да у меня и двое дядей еще в живых, тем уж перевалило… У нас если там шестьдесят — семьдесят лет, это даже и за годы не считается!
— Вполне значит, молодые люди и воевать идти могут?
— Так точно, вполне могут, — зря их и не берут.
Поговорив еще и с Гаркавым и с фельдфебелем, Ливенцев наконец отпустил их в роту, сказав:
— Теперь уж поздно, а завтра я уж с утра пройдусь по окопам, посмотрю людей.
Ушли трое, — в блиндаже стало заметно просторнее, и вот тогда-то разглядел Ливенцев всю убогость своего жилища, рассчитанного на долгие, может быть, дни, и оценил как следует и ковры, и драпри, и лампу, хотя без абажура, у Капитановых, и другую лампу с белым абажуром, и бронзовые часы на столе полковника Кюна.
— Прикажете сейчас сдать вам все ротные ведомости? — мрачно спросил Некипелов.
— Нет, это уж завтра, — сказал Ливенцев, только по движению подпрапорщика заметив в углу стола кипу бумаг, накрытую газетой, а рядом с нею пузырек с чернилами, ручку с пером и карандашик.
В блиндаже было два топчана с очень грязными тюфяками на них из каких-то рыжих мешков, и Ливенцев спросил подпрапорщика:
— На какой же из этих роскошных кроватей спите вы?
— Я вот на этой, — безулыбочно ткнул пальцем в один из топчанов Некипелов.
— Хорошо-с, вы на этой, а на другой кто имеет обыкновение почивать?
— А на другой — фельдфебель.
— Вот как! Так значит, он не с ротой, а я его в роту послал! Ну, с сегодняшней ночи он уж пусть устраивается там, с ротой: это во всех отношениях лучше и даже необходимо… Теперь остается, стало быть, вам пойти познакомиться со своей четырнадцатой ротой, — обратился Ливенцев к Обидину, но тот забормотал растерянно:
— Я… чтобы… сейчас… так поздно? Не лучше ли мне это завтра с утра, а?.. Я, признаться, очень хочу спать… Я мог бы вот тут на столе устроиться, если вы позволите… Я раздеваться, конечно, не стану, а просто так, как есть…
— Да я вам могу свой топчан уступить на ночь, — что же тут такого, — вдруг начал сворачивать свою постель Некипелов, действуя довольно проворно длинными руками.
Он весь был длинный, но в то же время с каким-то неестественным, может быть даже переломленным носом, под которым торчали небольшие белесые усы.
— Вы за боевые заслуги получили подпрапорщика? — спросил его Ливенцев.
— А как же? Разумеется, я в юнкерском не учился, — хрипло ответил подпрапорщик и, неся перед собой свой тюфяк из ряднины и замасленную подушку, ушел, не пожелав даже новому ротному командиру, своему теперь начальнику, покойной ночи.
Впрочем, напрасно было и желать этого: покойной первая ночь в таком логовище быть все равно не могла.
Ливенцев не препятствовал его уходу, потому что ему было жаль Обидина, состояние которого он понимал как нельзя лучше.
Огарок свечи в бутылке освещал бледное, с расширенными тоской зрачками лицо командира четырнадцатой роты, севшего на голый топчан в офицерском блиндаже тринадцатой и бросившего бессильно руки на колени.
— Боже мой, боже мой, что же это за кошмар такой! — заговорил он вполголоса, даже не глядя на Ливенцева, а будто наедине с собой. — Значит, только затем и работал человеческий мозг десятки, а может быть, и сотни тысяч лет, создавал цивилизацию, культуру, изобрел железные дороги, автомобили, аэропланы, телеграф, телефон, радио, небоскребы строил, Панамский и Суэцкий каналы копал, и прочее, и прочее, не говоря о миллионах книг в библиотеках, о миллионах картин в музеях и галереях, и прочее, и прочее, и все это только затем, чтобы загнать человечество в такие вот волчьи логова и в лисьи норы и систематически расстреливать десятки миллионов людей в течение нескольких лет, а сотни миллионов заставлять мучиться и подыхать от голода и тифа… значит, только затем, а?
— Это — один из проклятых вопросов… простите, не знаю вашего имени-отчества…
— Павел Васильевич… а ваше?
— Я — Николай Иванович… Так вот, — проклятый вопрос… А эти проклятые вопросы потому-то и проклятые, что пока неразрешимы. Блаженны верящие, что долголетие вятичей — от соснового цвета и от соснового сока. А если бы не было у них под руками сосны, — во что бы могли они верить?
— Что же делать? Что же, скажите, Николай Иванович, делать? — трагически проговорил Обидин.
— Сейчас? Спать! — спокойно ответил Ливенцев. — О проклятых же вопросах думать завтра.
Глава четвертая
Совещание в ставке
Ответить на весеннее наступление немцев, — о чем, как о вполне решенном и вполне подготовленном, они кричали во всех своих газетах, — наступлением русских войск было, конечно, разумной мерой. Эта мысль принадлежала начальнику штаба верховного главнокомандующего Алексееву, олицетворявшему собою мозг русских сил, раскинувшихся от моря до моря. И для того, чтобы остановиться на этой мысли, подсчитать свои силы и согласиться с ней, были собраны главнокомандующие всех трех фронтов на совещание в ставке 1 апреля под председательством царя.
Председательство царя, впрочем, всеми понималось, как присутствие на совещании, которое должен был вести и вел действительно Алексеев. Он и встречал приехавшего в Могилев утром в назначенный день Брусилова, как хозяин ставки.
Можно было по-разному относиться к этому седому высоколобому генералу среднего роста, с простым русским лицом, но никто все-таки не отказывал ему в больших военных способностях.
Он вышел из нечиновной и небогатой трудовой семьи, этот генерал, которому не было еще шестидесяти лет. Он не держался «за хвостик тетеньки», чтобы подняться на тот пост, какой занял, он и не добивался его, — просто, этот пост был ему предложен, и ему оставалось только его занять.
Около десяти лет он прослужил офицером в пехотном полку, пока наконец, тридцатилетним, начал готовиться в Академию генерального штаба. Окончив Академию, он был в ней потом профессором. В чине прапорщика он провел русско-турецкую войну 77-78-х годов, а в русско-японскую был уже генерал-квартирмейстером третьей Маньчжурской армии. Когда в 1912 году начала бряцать оружием Австрия, было решено в Петербурге, что Алексеев станет начальником штаба армий, если разразится война, так что, запоздав на два года, война дала этим возможность Алексееву подготовиться к ней настолько добросовестно, насколько мог только он, с большой серьезностью относившийся даже и к маневрам в царском присутствии, которые в подобных случаях обращались в какие-то спектакли на огромной сцене.
Одно время он был начальником штаба у Иванова, в Киевском военном округе, и с тех пор привык относиться с большим почтением к этому бесталанному бородачу. Перед войной он командовал армейским корпусом в Смоленске, так что прошел все этапы как низшей, так и высшей офицерской службы, пока не был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, то есть к тому же Иванову.
Но в марте 15-го года он получил Северо-западный фронт, а в августе того же года был вызван в ставку, чтобы стать там тем, кем он был теперь.
Сухомлинов, когда был военным министром, не назначил (это было перед войною) Алексеева начальником Академии генерального штаба, когда освободился этот пост, потому что он, не имевший в детстве гувернанток-француженок, не мог свободно говорить по-французски.
— Ну как же он поедет во Францию на маневры, и как он один будет разговаривать с начальником французского генерального штаба? — говорил Сухомлинов.
Тогда начальником Академии был назначен светский человек — генерал Янушкевич, который потом, с начала войны, был начальником штаба в ставке. Заменить его пришлось Алексееву. И теперешний военный министр, бывший главный интендант, генерал Шуваев, был под стать хозяину ставки: человек простых привычек, он, появившись в первый раз в столовой ставки, мягко попросил себе постной пищи, а когда ему сказали, что постного тут ничего не готовят, пошел искать по городу подходящей для себя кухни, сказав при этом: