Юрий Бондарев - Юность командиров
— Вы хвастун? Ну-ка, покажите свои способности! Вы, конечно же, снайпер, согласна!..
— Ну хорошо, смотрите!
Он размахнулся — и снежок не влип в столб фонаря, а пролетел мимо. Но от сильного размаха Алексея кольнула резкая боль в груди, там, где все время болело после тактических занятий, и сейчас же солоноватый вкус появился во рту.
— Валя, подождите, — проговорил он, отошел в сторону и сплюнул. И тотчас ясно увидел красное пятно на снегу.
— Что это? — изумленно спросила она. — У вас кровь? Вам что, зуб выдернули? Надо холодное на щеку. Прижмите к щеке снег!
Он стоял не отвечая, глаза были зажмурены, потом ответил странно:
— Да, кажется… зуб.
И вынул платок, приложил его к губам.
— Помешало, — договорил он с досадой и насильно улыбнулся ей. — До свидания. Валя… Мне пора…
— Что, сильно болит? — опять неспокойно спросила она. — Идите в училище. Я вас провожу. Идемте же, идемте!
Через четверть часа они расстались.
…Кто-то сказал рядом, будто возле самого его лица:
— Немедленно врача из санчасти.
И от этого голоса Алексей очнулся: таким знакомым показался ему этот голос, таким много раз слышанным, что он вдруг почувствовал жгучую радость: почему, почему здесь комбат Бирюков? И даже в тот момент, когда неприятно-яркий, режущий свет электричества до слез больно ударил по глазам, заставив его прижмуриться, он хотел еще громко спросить: «Товарищ комбат, как вы здесь?» — но не услышал своего голоса. Он только смутно увидел капитана Мельниченко, за ним лейтенанта Чернецова, бледное лицо Бориса, и дошел до сознания зыбкий затухающий шепот командира взвода:
— Вы… тихонько лежите, Дмитриев.
У Бориса разжались губы:
— Алеша… что ты?
В батарее — тишина, окна чернели: наверно, глубокая ночь. Мельниченко присел на кровать, спросил сниженным голосом:
— Как, сильно знобит?
— Немного, товарищ капитан… — прошептал Алексей.
— А я вот сейчас проверю, — сказал капитан и потрогал его пульс прохладными пальцами; синие глаза, застыв, смотрели куда-то в сторону.
И тут до пронзительности ясно вспомнил Алексей буранную ночь в котловине, тактические занятия, себя, бегущего без шинели, холм, шоссе. Потом была Валя, тени снежинок на ее лице, красное пятно на снегу. Его стало давить удушье, оно плотно и вязко подступало оттуда, из ноющей боли в груди — и снова появился тошнотно-солоноватый вкус во рту.
— Отойдите, товарищ капитан, — лишь успел сказать Алексей, склонившись с кровати.
У него пошла кровь горлом.
В одиннадцатом часу ночи Алексея отвезли в гарнизонный госпиталь: у него открылось пулевое ранение в правом легком.
В комнате дремотно пощелкивало отопление. Валя села перед зеркалом и, устало расстегивая платье, увидела в глубине зеркала — выглядывало из приоткрытой двери в другую комнату спрашивающее лицо тети Глаши, подумала: «Не терпится поговорить», и сказала тихонько:
— Конечно, входите. Вася у себя?
— Не приходил он. В училище своем ночует, что ли!
Они работали в одном госпитале: тетя Глаша — сиделкой, Валя — сестрой, не закончив первого курса медицинского института в начале 1944 года; и хотя тетя Глаша усиленно возражала против ее решения бросить институт («Вытяну и одна»), она на это ответила, что «будем тянуть вместе», — и ушла после зимней сессии.
— Засыпаешь от дежурства-то? — заметила тетя Глаша. — Бледная ты, ровно заболела. Что так?
А Валя посмотрела на окно, пусто высвеченное мартовской луной, и задумалась; вздохнула, молча пошла к постели; тетя Глаша тоже вздохнула ей вслед.
— Эк и разговаривать не хочешь.
Валя опустилась на край постели, сложила руки на коленях.
— Тетя Глаша, поверьте, язык не шевелится…
— Ладно, ладно, золотко мое, — пробормотала тетя Глаша и погладила ее светлые волосы. — Вся ты в мать. А вот смотрю на тебя и думаю: и нет такого молодца, как в песне-то: «Некому березу заломати».
Валя не ответила; тетя Глаша потопталась и вышла, шаркая шлепанцами.
Тогда Валя потушила свет, бултыхнулась в холодную постель, укрылась одеялом до подбородка. Комната будто погрузилась в теплую фиолетовую воду, сине мерцали мерзлые окна, на полу пролегли лунные косяки; тикали тоненько и нежно часы на тумбочке. Валя лежала, положив руку поверх одеяла, глядя на легкую полосу лунного света на стене.
В тишине квартиры резко затрещал телефонный звонок, но ей не хотелось вставать — пригрелась в постели. Из другой комнаты послышались скрип пружин, покряхтывание тети Глаши: «Кого это надирает ночью», — по коридору зашаркали шлепанцы в комнату брата и назад, под дверью вспыхнула щель света.
— Валюша, спишь? Какой-то Борис тебя спрашивает. Другого времени не нашел.
— Борис? Не понимаю. Сейчас, тетя Глаша.
Валя сунула ноги в тапочки, побежала в комнату брата, схватила трубку, сказала, слегка задохнувшись:
— Да, да…
— Валя, извините, кажется, разбудил вас? Собственно, извиняться потом будем. Дело в том, что Алексей…
— Да кто это говорит?
— Борис. Друг Алексея. Помните Новый год? Так вот, час назад Алексея отправили в госпиталь. У него кровь пошла горлом. Открылось ранение… Это я должен был сообщить вам.
— Час назад?
Она положила трубку, откинув голову, прислонилась затылком к стене. Из другой комнаты спросил ворчливый голос тети Глаши:
— Что там еще за ночные звонки? Что за мода?
— Ничего, тетя Глаша, ничего, мне надо в госпиталь…
— Господи, куда ты? Двенадцатый час.
…Белыми огнями ярко светились в углу окна аптеки, легкий снежок мягко роился вокруг фонарей. Возле ворот кто-то, широко расставив руки, загородил Вале дорогу, проговорил умиленно и пьяно:
— Какие реснички, а?
— Подите к черту!
На третьи сутки ему сделали операцию.
Операцию делал человек с недовольным прокуренным голосом, он ругался во время операции на сестер, ворчал, брюзжал, негодовал, со звоном бросал инструменты, и Алексею мучительно хотелось посмотреть на него. Но на глазах была марлевая повязка, сестры крепко держали его за руки, и он не мог этого сделать. Он лежал, обливаясь холодным потом, кусая губы, чтобы не стонать, ожидая только одного: когда кончится эта хрустящая живая боль, когда перестанут трогать его руками и тошнотворно звенеть инструментами. Временами ему казалось, что он теряет сознание, плавно колыхаясь, погружается в теплую звенящую влагу. Тугой звон наливал голову, и только где-то высоко над ним навязчиво гудел этот прокуренный голос:
— Расширитель! Зажимы!.. Пульс?..
Наконец наступила тишина. Устало и резко звякнули инструменты. Его перестали трогать руками. Он с ощущением свободы подумал: «Это все», — и хотел вздохнуть. Но это было не все. Сквозь плавающий звон в ушах он неясно услышал какое-то движение возле себя:
— Быстро иглу! Что вы… Валентина Николаевна?
И чей-то умоляющий голос, как ветерок, прошелестел над головой:
— Не ругайтесь, Семен Афанасьевич. Не надо…
«Откуда этот знакомый голос? — в полусознании мелькнуло у Алексея. — Кто это? И зачем эта боль?..»
Опять тишина. Потом опять звякнули инструменты. И тот же прокуренный голос, как удары в тишине:
— Пульс? Пульс?..
Это он слышал уже смутно. Тягуче-обморочно звенело в ушах. Но, на мгновенье открыв веки, он увидел перед собой острые прищуренные глаза. Большие руки этот человек держал на весу перед грудью. В глазах хирурга возникли золотисто-веселые блестки. Он, всматриваясь, наклонился, локтем повернул к себе все в поту лицо Алексея, сказал:
— Уносите!
«Странно, — подумал Алексей, — как с мальчишкой». И он уже не помнил, как его положили на каталку, как Валя мягко вытирала его потное лицо тампоном, осторожно отстраняя со лба волосы.
Неужели он когда-то сидел в классе, решая задачу с тремя неизвестными, а за раскрытыми окнами густо шелестела листва, галдели возбужденные весной воробьи, и веселые солнечные блики играли на полу, на доске, на парте?
Неужели когда-то, после экзаменов, он лежал на горячем песке пляжа на берегу залива, загорал, нырял в зеленую воду и испытывал необыкновенное чувство свободы на целое лето? Неужели он сыпал на грудь сухой, неудержимый песок и болтал с друзьями о всякой ерунде?
Неужели в тихие, прозрачные вечера, когда во двор опускались тени, он, загорелый, в майке, играл в волейбол, замечая, что Надя Сергеева смотрит на него внимательными глазами?
Ленинград — то зимний, с поземкой на набережных, с катком и огнями, как звезды, рассыпанными на синем льду, и белый, с перьями алых облаков над Невой и звуками пианино из распахнутых окон на Морской — все время представлялся Алексею.
Каким же солнечным, милым и неповторимым было это прошлое! И было трудно поверить, что оно никогда не вернется!.. Нет, жизнь только начинается, и впереди много белых весен, снежных ленинградских зим, летней тишины на заливе. И он будет лежать на горячем песке, и нырять в зеленую воду, и будет покупать газировку в ажурных будочках на Невском…