Юлия Друнина - Проза (1966–1979)
Надо сказать, что для этого мне пришлось занять у школьной подружки юбку — весь мой гардероб состоял из широченных измызганных галифе, выгоревшей гимнастерки, обгоревшей шинельки и раздолбанных дырявых сапог.
Мое неожиданное появление вызвало смятение в учебной части, но не выгонять же инвалида войны!
Так я прижилась в институте. Вскоре началась сессия, которую я каким-то образом сдала и получила стипендию — сто сорок рублей (четырнадцать в переводе на теперешние деньги), а килограмм картошки на «черном рынке» стоил тогда сто рублей… Правда, первые полгода я еще получала и военную пенсию — сто пять рублей.
Впрочем, после фронта голодуха казалась ерундой. О том, как одеться, никто и не думал, ребята в институте тоже донашивали военную форму. Раздавался стук костылей.
В институт пришли те, что могли подписаться под знаменитым стихотворением Семена Гудзенко — стихотворением, ставшим кредо поколения:
Но если снова воевать…
Таков уже закон:
Пускай меня пошлют опять
В стрелковый батальон.
Быть под началом у старшин
Хотя бы треть пути,
Потом могу я с тех вершин
В поэзию сойти.
И как все-таки здорово, что мне удалось побывать на «тех вершинах!..»
Как-то, промерзнув до костей в своих выношенных шинельках и отчаянно проголодавшись, мы с другом-сокурсником забрели ко мне домой.
Со слабой надеждой я заглянула в материнские кастрюли. В одной какой-то черный суп. Подумала — грибной. Страшно пересолен, ну да это не важно.
Супа немного, меньше тарелки. Решила пожертвовать собой, принесла эту тарелку другу, сказав, что свою порцию съела еще на кухне. Он поверил.
Когда пришла с работы мать, я повинилась в съеденном грибном супе. Она удивилась — не варила никакого супа.
Стали выяснять. Оказалось, что это была просто… грязная соленая вода от сваренной «в мундире» картошки.
Я из благородства отдала ее другу, а друг из такого же благородства, давясь, проглотил это «угощение». Да еще похваливал: «Вкуснотища!..»
В аудиториях замерзали чернила — самописками никто из студентов не мог похвастаться.
А однажды я проснулась от того, что по мне кто-то бегал. Сбросила одеяло, об пол шмякнулась… мышь. Пришла, видите ли, погреться… Только стала засыпать — то же самое. И прижимается, как к родной сестре.
Не знаю, может, эта мышь чокнулась от холода и голода — я провоевала с ней всю ночь…
Несмотря на невыносимо тяжелый быт, время это осталось в памяти ярким и прекрасным. Хорошо быть ветераном в двадцать лет!
Мы ловили друг друга в коридорах, заталкивали в угол и зачитывали переполнявшими нас стихами. И никогда не обижались на критику, которая была прямой и резкой. Мы еще и понятия не имели о дипломатии.
В начале сорок пятого года у меня случилось большое для начинающего поэта событие — в журнале «Знамя» напечатали подборку моих стихов. И надо же, чтобы этот журнал был первой книгой, которая попалась на глаза бывшему моему командиру лейтенанту медслужбы Леониду Кривощекову, когда он, ожидая во Львове демобилизации, забрел в библиотеку.
«Я взял со стола первый попавшийся журнал и наугад раскрыл его, — пишет Кривощеков. — Вижу, стихи: „Зинка“. Стихи, посвященные Герою Советского Союза Зинаиде Александровне Самсоновой. Под стихами крупным шрифтом набрано имя моего бывшего санинструктора, той самой хрупкой девушки, которую мы называли новенькой».
Вот так неожиданно встретились снова в львовской библиотеке командир санвзвода и два его санинструктора.
Наконец-то и мне удалось упасть в обморок. И при каких обстоятельствах! Стыдно признаться…
В нашем институтском дворе один подросток нечаянно залепил в лицо другому футбольным мячом.
Студенты побежали за мной. А я, увидев мордашку в крови, — она хлестала из разбитого носа — почувствовала, что мне плохо…
Вот удивились ребята — фронтовая медсестра!
А я удивилась больше всех.
Правда, до войны я действительно не переносила вида крови, но на фронте ни разу не вспомнила об этом. Даже при виде самых страшных ран — развороченных животов, расколотых черепов…
В каком же все-таки невероятном, нечеловеческом напряжении жили мы там! А когда оно отпустило — вернулись реакции мирной жизни.
И боязнь темноты, между прочим, тоже вернулась. А на фронте этой темноты я не могла дождаться — ночью не бомбят прицельно, не бьют прямой наводкой.
Словно не было этих четырех страшных и прекрасных лет, словно осталась я где-то там — на школьном выпускном вечере 21 июня сорок первого года.
…В это время новым директором Литинститута стал Ф. В. Гладков. На первой встрече с ним студенты читали по кругу стихи. Я прочитала «Зинку». «Очень хорошо, — сказал Федор Васильевич, — только вот вопрос: дело у вас происходит в Китае?» Я опешила: «При чем здесь Китай?» Гладков помолчал, потом произнес недоумевающе: «Тогда почему у вас солдаты носят косы?..» Бедная Зинка, бедный «светлокосый солдат»!..
Первая публикация определила мою литературную судьбу. Меня очень удивило (и удивляет до сих пор), почему так точно «попали в яблочко» ничем не примечательные строки: «Кто говорит, что на войне не страшно, тот ничего не знает о войне!»
Может быть, потому, что, будучи представительницей слабого пола, я не постеснялась сказать то, о чем другая половина рода человеческого молчала из мужской гордости?..
Политехничка, Колонный зал — первые послевоенные трибуны.
Судьбу поэтов моего поколения можно назвать одновременно и трагической, и счастливой. Трагической потому, что в наше отрочество, в наши дома и в наши такие еще не защищенные, такие ранимые души ворвалась война, неся смерть, страдания, разрушение. Счастливой потому, что, бросив нас в самую гущу народной трагедии, война сделала гражданственными даже самые интимные наши стихи. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…»
Мне писалось тогда, как дышалось, меня охотно печатали — чего еще желать?
И вдруг все оборвалось, на целые три года я, как говорится, «выпала из тележки».
Что же случилось?
По теперешним меркам, ничего особенного. Просто вышла замуж за такого же, как я, фронтовика, сокурсника и родила дочку.
Но в то время в моих обстоятельствах это было настоящим безумием.
Рассчитывать я могла только на себя. Дочка сразу же тяжело заболела, тяжело заболел и муж. Их надо было спасать от смерти и кормить. А как, когда руки мои были связаны? От младенца ни шагу, денег ни копья. Единственная возможность отоварить карточки — продать на рынке хлебную пайку.
А продажа хлеба считалась тогда спекуляцией, делали это из-под полы. Как-то я с дочкой на руках понесла на продажу целую буханку «черняшки» — отоварила хлебные карточки сразу за несколько дней.
На рынке у меня ее тут же взяла первая попавшаяся тетка — в те дни буханка была ценностью. Взяла и пошла, не расплатившись. «А деньги?» — растерянно крикнула я ей вслед. «Деньги? — ухмыльнулась тетка. — А ты, спекулянтка, милиционеру пожалуйся — во-он он на тебя смотрит».
Что мне оставалось делать? А голодная девчонка на руках заходилась от плача…
До стихов ли мне тогда было, до поэтических ли вечеров?..
И постепенно замолчал телефон. Из института, естественно, пришлось уйти, осталась одна со своими бедами, без родных, без друзей и безо всякого житейского опыта. А опыт фронтовой — на что он мне был тогда?
…Я превзошла солдатский курс наук —
Спать на снегу, окопчик рыть мгновенно,
Ценить всего превыше слово «друг»
И слову «враг», понятно, знала цену.
Изведала санбатов маету…
Одно не знала — никому не надо
Теперь мое уменье на лету,
По звуку различать калибр снаряда,
Ужом на минном поле проползать,
А если нужно — в рост идти под пули…
В хвосте за хлебом у меня опять,
(В который раз!) все карточки стянули.
Меня соседки ели поедом:
«Раззява, растеряха, неумеха!»
Меня в свой черный список управдом
Занес, как неплательщицу, со вздохом…
Эти тягостные годы были самым страшным испытанием на моем литературном пути. Я замолчала и могла бы «онеметь» навсегда. У женщины, попавшей в такой переплет, порой рвется в душе то, что называется поэтической струной. Я знаю такие судьбы.
Не уверена, смогла бы и я выстоять, если бы не одно событие. Я говорю о Первом Всесоюзном совещании молодых писателей в марте 1947 года.
Об этом совещании, практически ставшем форумом фронтовиков, много написано. Оно познакомило нас друг с другом, дало возможность осознать себя ПОКОЛЕНИЕМ.
С великими сложностями договорилась я с одной женщиной, чтобы она присматривала за дочкой, и после долгого плена пеленок, болезней, безденежья вдруг оказалась в царстве молодости и поэзии. Это действительно был настоящий праздник души. Я даже растерялась немного — например, на предложение одного известного поэта: «Давайте снимемся для „Комсомолки“ — ответила потрясшим его вопросом: „А вы фотограф?“»