Федор Абрамов - Пути-перепутья
– Ерунда!
– Ничего не ерунда.
– А я говорю, ерунда! – рявкнул Подрезов.
Лукашина начала разбирать злость. Чего глотку показывать? Где они? На бюро райкома? Он вовсе не хотел бы наговаривать на Худякова (избави боже!), но раз Подрезов делает вид, что ему ничего не известно, – молчать?
– А откуда же у него, по-твоему, хлеб в колхозе, а?
– Откуда?
– Да, откуда?
– А оттуда, что он работать умеет. Хозяин!
– Ах, вот как! Хозяин. Работать умеет. А другие не работают, другие баклуши бьют. Так?
– Да! – рубанул Подрезов. – Ты который год свой коровник строишь?
Это был удар ниже пояса. Лукашин вскочил на ноги, выпалил:
– А ежели так будет дальше… ежели так выгребать будут… еще десять лет не построю!
– Ты думаешь, что говоришь? Кто это у тебя выгребает?
– А ты не знаешь кто? За границей живешь?
– Советую: не распускай сопли! – опять с угрозой в голосе сказал Подрезов. – А то смотри – схлопочешь…
– Когда печать колхозную сдавать? Сейчас? Или на бюро райкома сперва вызовешь?
Подрезов медленно отвел голову назад, наверняка для того, чтобы получше разглядеть своего гостя. Но разглядеть его он не успел – Лукашин уже громыхал половицами в коридоре.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Вышли из дому рано – ни одного дымка еще не вилось над крышами, серебряными от росы. И было прохладно, даже зябко. А когда добрались до болотницы да начали в тумане пересчитывать ногами старые мостовины, Лизе и вовсе стало не по себе.
Но Степан Андреянович был весь в испарине, как если бы они шли в знойный полдень, и шагал тяжело, шаркая ногами, с припадом.
И Лиза опять в который уже раз сегодня спрашивала себя: а правильно ли она делает, что больного старика одного отпускает на пожню?
Степан Андреянович первый заговорил с ней о дальнейшей жизни. Так и спросил вечор, когда она вернулась с коровника: как жить думаешь, Лизавета?
Она заплакала:
– Какая у меня теперь жизнь…
– А я твердо порешил: как ни вздумаешь жить, а передние избы твои. Я и бумагу велю составить…
Вот тут-то она и разглядела своего свекра, поняла, каково ему. Ведь не только ее переехал Егорша – переехал и деда своего. На-ко, ждал-ждал внука домой, думал хоть последние-то годы во счастье поживу, а тот взял да как обухом по старой голове: на сверхсрочной остаюсь…
– Татя, да ты с ума сошел! Какие мне передние избы? Ты что – порознь со мной хочешь?
– Да я-то что…
– Ну и я что… Вот чего выдумал: передние избы тебе… Да у нас Вася есть… Васю растить надо… Нет уж, как жили с тобой раньше, так и дальше жить будем…
Степан Андреянович слезами умывался от радости: нет, нет, не хочу заедать твою молодую жизнь. А сегодня встал как до болезни – о восходе солнца – и на Синельгу. На пожню. Нельзя, чтобы Вася без молока остался!
И Лиза сама помогала старику собираться, сама укладывала хлебы в котомку…
– Ты, татя, почаще отдыхай, – наставляла она сейчас шагающего сзади нее свекра. – Никуда твоя Синельга не убежит. Всяко, думаю, к полудню-то попадешь. Да сегодня не робь – передохни. Ведь не прежние годы…
Через некоторое время, когда стали подходить к Терехину полю – тут век прощаются, когда на Синельгу провожают, – она опять заговорила:
– Да Васе-то какой-никакой шаркунок сделай. А время будет, и коробку из береста загни. Побольше, чтобы солехи с бору носить. Нету у нас коробки-то та, старая, лопнула… А я все ладно, скоро проведаю тебя. Да не убивайся, смотри у меня. Иной раз и днем полежи на пожне. Хорошо на вольном-то воздухе, полезно… А без коровы не жили – как-нибудь и вперед прокормим. Ведь уж Михаил не допустит, чтобы Вася без молока остался…
Она передала старику ушатик, котомку, бегло обняла его и не оглядываясь побежала домой: боялась, что расплачется…
2От завор[6] Лиза пошла было болотницей, той самой дорогой, которой шла со свекром вперед, да вдруг увидела на новом коровнике плотников – как самовары по стенам наставлены – и круто повернула налево: сколько еще избегать людей? Ведь уж как ни таись, ни скрытничай, а рано или поздно придется выходить на народ.
И вот заставила себя пройти мимо всех бойких мест – мимо колодцев, мимо конюшни (тут даже с конюхом словцом перекинулась: когда, мол, лошадь дашь за дровами съездить?), а дальше и того больше – подошла к новому коровнику да начала на глазах у мужиков собирать свежую щепу.
Петр Жуков жеребцом заржал со стены:
– Лизка, мы с тебя за эту щепу натурой потребуем… И она еще игриво, совсем как прежде, спросила:
– Какой, какой натурой?
Все-таки щепу она не донесла до дому – рассыпала возле большой дороги у колхозного склада. Потому что как раз в ту минуту, когда она задворками вышла к складу, из-за угла выскочила легковушка с брезентовым верхом, точь-в-точь такая же, на какой, бывало, шоферил Егорша, и, не останавливаясь, шумно, с посвистами прокатила мимо, а она так и осталась стоять – возле дороги, накрытая вонючим облаком пыли и гари.
После этого Лиза уже не храбрилась. Шла от склада к дому и глаз не вытирала. Только когда вошла к себе в заулок да увидела Раечку Клевакину, начала торопливо заглатывать слезы.
Не любила она при Раечке выказывать свою слабость. При ком угодно могла, только не при Раечке. И дело тут не в том, что та дочь Федора Капитоновича, которого Пряслины с войны терпеть не могут. Дело в самой Раечке, в ее изменчивом характере.
Сохла-сохла всю жизнь по Михаилу, вешалась-вешалась на шею, а тут подвернулся новый учитель – и про все забыла, за легкой жизнью погналась. Вот за это и невзлюбила Лиза Раечку. Невзлюбила круто, исступленно, потому что нравилась она ей, и уж если на то пошло, так лучшей жены для брата Лиза и не желала.
– Что, невеста? Скоро свадьба? – спросила Лиза, подходя к крыльцу, возле которого стояла Раечка. (Только о свадьбе ей и спрашивать теперь!)
Раечка полной босой ногой ковыряла песок под углом – для Васи насыпан. Большую ямку проковыряла. Да и вообще вид у Раечки был несвадебный. Хмуро, с затаенной тоской глянула ей в лицо.
– Зайдем в избу, – предложила Лиза. – Чего тут под углом стоять?
Зашли. А лучше бы не заходить, лучше бы оставаться на улице. Все разбросано, все расхристано – на столе, на полу (сразу двоих собирала – и старого, и малого), – неужели и у нее теперь такая же жизнь будет, как эта неприбранная изба?
– Райка, у тебя глаз вострый. Посмотри-ко, нет ли у меня какой сорины в глазу? – схитрила Лиза.
Она потянула Раечку к окошку, к свету, а у той, оказывается, у самой на глазах пузыри.
– Вот тебе на! Да у тебя сорина-то, пожалуй, еще больше, чем у меня.
Раечка ткнулась мокрым лицом ей в грудь, глухо застонала:
– Меня тот до смерти замучил…
– Кто – тот? Учитель?
– Ми-и-и-шка-а-а…
– Михаил? – удивилась Лиза. – Наш Михаил?
– Да…
– Ври-ко давай…
– Он… Тут который раз встретил вечером… Выйди, говорит, к ометам соломы…
– Ну и что?
Раечка жгла ей своими слезами голую шею, грудь, но молчала. Котлом кипела, а молчала. Потому что дочь Федора Капитоновича. Гордость. И Лиза, уже сердясь, тряхнула ее за плечи:
– Ну и что? Чего у вас было-то?
– Он не пришел…
– Куда не пришел? К ометам, что ли?..
– Да…
– И только-то всего? Постой-постой! – вдруг вся оживилась Лиза. – А когда это было-то? Не в тот ли вечер, когда он с мужиками на выгрузке был? Вином-то от него пахло?
– Пахло…
Лиза с облегчением улыбнулась – наконец-то распутался узелок:
– Ну дак он не мог прийти в тот вечер. Никак ему нельзя было.
Раечка недоверчиво подняла голову.
– Правда, правда! У нас в тот вечер ребята прикатили – Петька да Гришка… Подумай-ко, устраивал, устраивал их Михаил в училище, а они взяли да домой. По Тузку соскучились… Что ты, было у нас тогда делов. И теперь еще не знаем, что с ними. Как на раскаленных угольях живем…
У Раечки моментально высохли глаза, она стала еще красивее, а Лиза смотрела-смотрела на нее и вдруг ужасно рассердилась на себя: зачем, кого она утешает? Какое горе у этой раскормленной кобылы?
Она резко встала и сама удивилась жестокости своих слов:
– Худо тебя припекло, за жабры не взяло. Скажите на милость, как ее обидели! Час у омета вечером выстояла. Да когда любят по-настоящему-то, знаешь, что делают? Соломкой стелются, веником под ноги ложатся… А ты торгуешься, как на базаре, все у тебя расчеты… Насыто, насыто плачешь – вот что я тебе скажу… Михаила она испугалась! Да Михаил-то у нас копейку возьмет, а на рубль вернет… Слыхала это?
Раечка мигом просияла. На улицу выбежала – и горя, и слез как не бывало.
Лиза сняла со стены зеркало, присела к столу. Не красавица – это верно. Не Раечка Клевакина. И скулья выпирают, и глаза зеленые, как у кошки. Да разве только красивым жить на этом свете? А то, что она три года, три года, как собака верная, ждет его, служит ему, – это уж ничего, это не в счет? А в прошлом году приехал на побывку на два дня, потому что, видите ли, дружков-приятелей в городе и в районе встретил, сказала она ему хоть словечушко поперек? Наоборот, стала еще от деда и брата защищать: хватит, мол, вам человека мылить. Хоть и погуляет сколько – не беда, солдатскую службу ломает…