Владимир Орлов - После дождика в четверг
– Спасибо, – кивнул Терехов. – Теперь хорошо.
– Вы садитесь, – сказала Арсеньева. – Вот же стул. Садись.
– Я хотел… Мне… Ну ладно, я посижу чуть-чуть…
Она попробовала улыбнуться, и губы Терехова тут же разошлись, но ее улыбка быстро погасла, и она сидела и смотрела на дождевые капли, ползущие по черному стеклу.
– Погода жуткая, – сказал Терехов.
Она кивнула, прошептала:
– И до Абакана не доберешься…
Значит, думала все время о своем летчике и о том, что в Абакане на почтамте ждет не дождется ее воронежское письмо. Терехов поглядывал на Арсеньеву и все удивлялся ее красоте. Не разглядел он ее в первый раз, там, в совхозе, невзрачной и несчастной показалась она ему, словно бы грехи замаливающей; сгорбившаяся чуть-чуть, торопливо шагала она за ним. Она и на Сейбе не снимала платка, словно в скит пришла, не красилась, а глаза прятала. Но однажды подняла она голову, и Терехова поразила глубина ее серых больших и чуть влажных глаз. «Вот черт! – подумал Терехов. – Завораживала она, наверное, своими глазами». И лицо ее совсем преобразилось, стало мягким и лукавым, скинула, забывшись, Арсеньева платок, волосы у нее были густые и светлые, и Терехов понял, какой видели эту женщину мужики на шумных улицах. Терехов тогда неожиданно для самого себя нахмурился, и Арсеньева, заметив это, спохватилась, быстро повязала платок и снова опустила глаза. А теперь она смотрела на дождевые капли.
– Илга ничего не говорила, – спросил Терехов, – когда придет?..
– Нет, – сказала Арсеньева.
Терехов хотел встать и уйти, но в дверь постучали. Постучали резко и вместе с тем игриво.
– Войдите, – сказала Арсеньева.
Дверь заскрипела, и бурая медвежья лапа появилась, лапа была с наманикюренными когтями, здоровая, продвинулась из-за двери и вцепилась в ее никелированную ручку. Арсеньева растерянно взглянула на Терехова, а Терехов усмехнулся. Дверь приоткрылась, и Чеглинцев, помахивая медвежьей лапой, ввалился в комнату. Грудь колесом, глаза сытые и хмельные.
– А, и начальник тут! – обрадовался Чеглинцев. – Понятно. По естественным нуждам…
Чеглинцев попытался засунуть лапу в карман брюк, уважительно раскланялся перед Арсеньевой, распрямился с трудом.
– Не знаю, к кому он, губернатор-директор, а я – так к тебе. Хотя и он знаю, к кому…
Арсеньева промолчала и на Чеглинцева смотреть не хотела, и Чеглинцев пожал плечами. Он потоптался у стола, а потом стал бродить по комнате, изучал все внимательно. На огоньковский табель-календарь, прикнопленный к стене, полюбопытствовал, мальчишку, изображенного на календаре с камышинкой во рту, пожурил: «Все никак не может дожевать свою палку!», перешел к Илгиной кровати и оленей на коврике потрогал пальцами. Шагал он покачиваясь, и Терехов подумал, что после его ухода они втроем под медвежатину добавили, видимо, еще водки.
– Садись, – посоветовал Чеглинцеву Терехов.
– Я сяду, – сказал Чеглинцев. – Я такой. Я простой…
Помолчали.
– А почему рты-то закрыты? – спохватился Чеглинцев. – Меня, что ль, застеснялись? Я могу уйти… Хотя нет…
– Тишину слушаем, – сказал Терехов.
– Тишины не бывает, – сказал Чеглинцев. – Покой нам только снится. Главное, ребята, сердцем не стареть.
– У тебя оно вообще-то есть? – сказал Терехов.
– На четыре килограмма. Во! Размером с футбольный мяч. Так и прыгает. Туда-сюда! Смотри, – Чеглинцев показал пальцем на Арсеньеву, – а она мне даже не улыбнется. Сидит хмурая, как бурундук перед волком. А я же добрый. Аллочка, ну взгляни на меня, ну улыбнись. Вот! Смотри, Терехов, улыбнулась! Посмотрела, как будто рублем одарила… Ну еще раз, а… Посмотрела еще раз, обратно взяла…
Физиономия у Чеглинцева была такая веселая и такая добрая, что, глядя на него, Терехов заулыбался. Но Арсеньева сидела монашкой и капли пересчитывала на черном стекле, только раз на мгновение позволила себе улыбнуться и тут же снова ушла в свой скит. Чеглинцев не выдержал, подъехал с шумом на табуретке к ней и будто бы незаметно положил ей руку на плечо. Арсеньева дернулась, вскочила резко, оленихой из тигриных лап, и молча застыла у окна, пальцем водила по чуть запотевшему стеклу.
– Ишь какая пугливая, – сказал Чеглинцев. – Не поймет, видно, из-за чего я пришел… Вот Терехов – из-за Илги. А я так из-за тебя.
И Терехову подмигнул: ты тоже уразумей, зачем я сюда притащился, а уразумев, сообрази, что тебе здесь не место.
– Аллочка, – сказал Чеглинцев, – попрощаться с вами я пришел. Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья. Завтра начальник дает машину – и привет!
– Так я и дам, – хмыкнул Терехов.
– Дашь, – сказал Чеглинцев. – А у тебя, Аллочка, я для начала попрошу фотографию. Вот такую. Всему Сергачу буду показывать: моя таежная любовь… Терехов, а она все хмурится. Смотри, смотри, хочет улыбнуться, а сдерживается. Во – улыбнулась. И снова. Терехов, она меня не уважает. Аллочка, я уберу руки. Ты садись.
– Какую фотографию? Зачем? – Улыбка у Арсеньевой получилась искусственная, но сесть она села.
– В минуты разлуки, – заявил Чеглинцев манерно, – твоя улыбка поддержит теплящуюся во мне жизнь. – Он вытащил из кармана авторучку, а потом замусоленную фотографию и стал ее надписывать. – А я тебе свое выражение лица оставлю. Сними табель-календарь и повесь ее.
– Не надо, – сказала Арсеньева.
– Нужно ей твое выражение лица, – добавил Терехов.
– Нужно, – кивнул Чеглинцев. – Это точно. Ну ладно, я перепишу дарственную надпись. Чтобы не было намеков. Я возвращаю вам портрет и о любви вас не молю. В моей любви упрека нет и так далее с приветом.
– Спасибо, – сказала Арсеньева и сунула карточку на подоконник.
– Там она отсыреет, – расстроился Чеглинцев. – Аллочка, а теперь в обмен…
– У меня нет фотографий…
– Ну, Аллочка!.. Все равно как не родная…
Чеглинцев сидел перед ней и играл страдания. Ресницы его хлопали и глаза блестели, будто бы от слез. Арсеньева прикусила даже губу, чтобы не заулыбаться, чтобы не изменить своему выражению царевны Несмеяны, и все же не выдержала и заулыбалась. Терехов стал серьезным, понял вдруг, что именно Несмеяна его и устраивала, что раньше все шло правильно, и Арсеньевой так и полагалось страдать и каяться, а улыбка к ней должна была прийти не скоро и трудно, как и вся ее новая жизнь. Ему даже показалось, что она его обманула, припрятав улыбку, притворившись несчастной и слабой. «Фу-ты, чушь какая! – подумал Терехов. – Надо же, прилезет такое в голову?»
– Медведя доели? – спросил Терехов.
Открылась дверь, и вошла Илга. Чеглинцев, собиравшийся ответить Терехову, подмигнул ему и шлепнул ладонью по столу. Илга заметила Терехова, вспыхнула, растерялась, Терехов это видел, кивнула ему не сразу, а он, заерзав на стуле, проворчал ей: «Здравствуй…» Она искала что-то в своей тумбочке, движения ее были неловкими, она чувствовала, что Терехов смотрит на нее, и Терехов понимал ее состояние, но что он мог поделать? Илга выпрямилась, белые мягкие пряди отвела со лба, держала в руке синенький томик чеховских пьес, а сказать что, не знала. Куртка ее была мокрой, и сапоги Илга постеснялась снять при Терехове, и черные следы вели от двери к тумбочке.
– Зуботехник, зуботехник, – сказал Чеглинцев, – погляди на мои зубы. Где найдешь еще такие.
– Да, у вас интересные зубы, – сказала Илга, – я бы посмотрела на них, если бы не спешила на репетицию.
– Рудик проведет репетицию? – спросил Терехов.
– Рудик. Но он очень нервничает. Да, Терехов, я бы очень хотела, чтобы вы повлияли на Аллу, у нее определенно сценические способности, а она сидит тут…
– Вот как? – удивился Терехов.
Длинная фраза и обращение к нему дались Илге трудно, Терехов это понимал, она покраснела еще больше и с места сойти не могла, стояла неуклюже, высокая, строгая, светловолосая, в мокрой кожаной куртке похожая на комиссара, и книжку держала, как планшет.
– Ладно, ждут меня, – сказала наконец и быстро вышла из комнаты.
– Приветик, – взмахнул рукой Чеглинцев и подмигнул Терехову и глазами ему показал: давай, мол, шагай.
Но Терехов только руки из-под стола вытащил, Илга так и не заметила бинты на них.
– Вот тебе раз, – скорчил рожу Чеглинцев. – Когда это?.. Как это ты?.. Медведицу, что ли, встретил?
– Ага, – сказал Терехов.
– Ну уж что ж… Ну раз так… Аллочка, я ведь жду фото… Я хочу говорить про любовь…
– И вправду у меня нет…
– Терехов, какие у нее глаза, а Терехов?
– Не надо, не надо, зачем…
– Аллочка, я уберу руки…
– Иначе я снова встану и отойду к окну…
– Аллочка, я столько тебе не высказал… Ты думала, что я так и уеду, не рассказав о своей любви?
Терехов встал и закурил сигарету. Он нервно шагал по комнате. Он поглядывал на Арсеньеву и Чеглинцева, но те не обращали на него внимания. Терехов чувствовал себя оскорбленным отцом, на глазах у которого соблазняли дочь. И Терехов еще пятнадцать минут назад думал, что Арсеньева будет молчать, а потом ударит Чеглинцева по рукам, напомнит ему о своем воронежском летчике, выгонит его и снова застынет за столом в печали. Но она о летчике не напоминала, и глаза у нее были совсем не грустные, и руки Чеглинцева лежали уже на ее руках. Терехов ворчал про себя, он знал, что грубая и откровенная напористость в любви действует часто сильнее долгих и тонких подходов, и Чеглинцев, ерзавший на своей табуретке, давал ему сегодня урок. «А что я – евнух, что ли? – подумал Терехов. – И мне бы сейчас догонять Илгу, раз уже все так получается…» Но он не пошел за Илгой, а присел на стул и хмуро докуривал сигарету.