Сергей Сергеев-Ценский - Том 9. Преображение России
Сюда, сюда, именно сюда должны были сойтись все святые русские девушки с символами свободы — красными флагами в руках!
Где же, как не во дворце, решался вопрос о том, быть или не быть войне? Откуда же, как не из дворца, вышли один за другим написанные дубовым казенным языком царские манифесты? Кого же оберегают приставы Дерябины, как не того, кто обитает в этом дворце, когда пустуют другие, весьма многочисленные его же дворцы?
И вот к этому дворцу, как к Бастилии, идет народное русское море, чтобы смыть его, как вековой свой позор.
Да, это — взлет! И это настоящий и подлинный и самый высокий взлет его, художника Сыромолотова, так как он отражает долгожданный, необходимый, подсказанный историей взлет ставосьмидесятимиллионного народа, отставшего на сотню лет от других, даже и мелких народов, благодаря вот этому самому Зимнему дворцу, холодильнику, заморозившему Россию!
Мужики с кольями призваны теперь, конечно, в полки, защищающие — что собственно — Россию или вот этот самый холодильник? Вместо кольев у них винтовки в руках, они, желавшие девять лет назад непременно убить его, художника Сыромолотова, за то, что на голове его была шляпа, будут, может так случиться, в роте его сына, прапорщика, и он вынужден будет приказывать им идти на верную смерть прежде всего «за веру», потом «за царя» и только где-то на заднем плане — «за отечество».
Неприязнь к ним развеялась только вот теперь, здесь, на Дворцовой площади, когда возникла в мозгу громадная картина, заполнившая все его существо.
Это было ему присуще всегда: жить той или иной своей картиной. Он мог бы всегда говорить о себе самом: «Я — это я плюс картина, которую пишу».
И картины, которые он писал, расширяли его «я» в меру своей значительности. Однако за всю его жизнь в него не внедрялось картины такого бесспорного, такого огромного значения, как эта, только что появившаяся перед его глазами.
Расставшись с Надей, он взял направление к себе, на Пушкинскую улицу, но не столько шел туда сам, сколько бережно нес в себе возникавшую, рождавшуюся в замысле картину.
Кругом него все еще было летнее, и только что счастливо встреченный им Дерябин был еще в летнем белом кителе и в летней фуражке, но почему-то он представлялся ему в зимней долгополой, кавалерийского образца, то есть с высоким разрезом сзади, серой шинели и в круглой черной каракулевой шапке, украшенной спереди большою затейливой бляхой из белого металла. Именно таким рисовался он ему на своем вороном жеребце. Может быть, самое слово «Зимний» (дворец) отбрасывало в его мозгу все летнее; может быть, то, что 9 января осуществлен был первый натиск народа на эту твердыню; может быть, наконец, какое-то подспудное соображение о том, что если война продлится, как утверждали, не больше полугода, то, значит, революционный взрыв, приуроченный к ее окончанию, должен совершиться не в иное время, как зимою…
И Надя стала рисоваться ему, конечно, тоже не в летнем платье, а в зимнем пальто, с небольшим меховым воротником — мех голубовато-серый, и все другие были заботливо одеты им тепло, по-северному, по-петербургски.
Это было почему-то даже необходимо: не летняя красочность и белизна одежды, а зимняя суровость, строгость, даже однообразие тонов. Ведь шла огромнейшая народная масса не на праздник, а на бой, — лето же размягчает человеческую душу, а зима делает ее решительней и тверже.
И даже снег… Крупные хлопья снега вдруг представились Сыромолотову. Луч солнца, пронизавший снежную тучу и засверкавший в падавших хлопьях снега, и побелевшая от снега сверху подстриженная грива дерябинского жеребца!
Был теплый сухой день, но воображение Сыромолотова, рисовавшее зиму, действовало с такою четкостью, что преодолело всю толпу на Невском, среди которой он шел к своему «Пале-Роялю»: ведь это была та самая толпа, которая атаковала Зимний дворец.
В этой толпе между прочими виделся ему и старший сын Левшина, почему-то в нагольном полушубке и в шапке из рысьего меха. Он помнил его гимназистом, но теперь он представлялся ему бородатым, с выдавшимися скулами… Разве не мог он бежать из этого Зерентуя, чтобы непременно в нужный момент попасть на Дворцовую площадь?
И все Невредимовы, сколько их было, — старцы, студенты, курсистки, прапорщики, полковые врачи!.. И своего сына Ваню он удостоил получить место на картине в первом ряду: против богатырски сложенного пристава Дерябина выдвигался не богатырь ли тоже Ваня Сыромолотов, чемпион мира!..
И лошади… Ведь не один же только дерябинский жеребец будет на картине. Алексей Фомич припомнил и представил свои этюды 1905 года, которые делал он в имении Сухозанета и из которых кое-что сохранил. Вот когда могли они ему пригодиться: ведь за Дерябиным не шесть, а много конных столичных полицейских, и под ними должны быть не какие-нибудь шершавые, а настоящие красавцы кони.
И тот генерал, которому истово козырял Дерябин, разве не может он командовать обороной дворца? Прикажут, будет командовать: «Патронов не жалеть!..», «Холостых залпов не давать!..»
Чистого холста не было у Сыромолотова, и он купил по дороге холста, красок, кистей. Ни малейшего отлагательства не мог допустить он, переполненный ощущением зародившейся и растущей в нем картины.
А в вестибюле «Пале-Рояля», как только он вошел, к нему подскочил телефонный мальчик и сообщил, радостно улыбаясь:
— Вам звонили только что! Я хотел уж бежать к вам наверх.
Сыромолотов подошел к телефону, уверенный, что с ним желает говорить Дерябин, но говорила Надя:
— Только что получила телеграмму от брата Пети. Он ранен и теперь в лазарете.
Глава девятая
Этюды к картине
Когда полиция проявляла интерес к кому-либо из обывателей, это производило вполне понятное большое впечатление на всех соседей. Естественно, что переполошился метрдотель «Пале-Рояля», когда, вызвав его к телефону, помощник пристава столичной полиции Дерябин справился у него насчет художника Сыромолотова.
— До настоящего времени ни в чем не замечен, — встревоженно ответил он, но Дерябин, крякнув неопределенно в трубку, прогремел весьма отчетливо:
— Дело в следующем… Прошу слушать внимательно и ему, художнику, передать точно, чтобы не вышло недоразумений…
— Я запишу, запишу! — заторопился успокоить его метрдотель, причем даже и спину выгнул дугою.
— Да, вот именно, запишите, что я-я… прошу его, художника, приехать ко мне в полицейскую часть… И пусть захватит все свои принадлежности… И непременно паспорт… Записали?.. Та-ак… От трех до пяти я буду, — добавьте, — от трех до пяти, не позже… Все!
Разумеется, никому из служащих гостиницы не доверил метрдотель такого важного поручения. Он явился в номер Сыромолотова сам и, к своему изумлению, очень обрадовал художника.
— От трех до пяти? — переспросил Сыромолотов. — Прекрасно! Два часа, значит, будет в моем распоряжении! Лучшего нельзя и желать. И время хорошее, от трех до пяти… А сейчас сколько?
— Почти двенадцать, — поспешно вытащив свои часы, ответил метрдотель и добавил: — Со всеми, сказано, принадлежностями и непременно чтобы паспорт.
— Ну еще бы без принадлежностей, — усмехнулся Сыромолотов, — что касается паспорта, то я его пришил к жилету и без него вообще не делаю ни шагу. Об этом не извольте беспокоиться.
Насмешливый тон и веселый вид художника успокоили метрдотеля, но все же в половине третьего он счел за лучшее напомнить ему, что ему необходимо сделать. Однако Сыромолотов уже выходил из номера с ящиком и этюдником в то время, когда ревнивый исполнитель приказов всесильной полиции показался в коридоре.
— Это и есть ваши принадлежности? — осведомился метрдотель, прикоснувшись пальцами к этюднику.
— А что же еще, вы полагаете, надо мне взять? Броненосец? — спросил в свою очередь Сыромолотов, поглядев на него очень серьезно.
Когда добрался художник до своей натуры (причем не обошлось без предъявления паспорта), шел уже четвертый час, но солнца было еще много, а главное — не было дождя. Дерябин встретил Алексея Фомича вполне благодушно и прежде всего раскрыл перед ним свой портсигар.
Очень естественно удивился он тому, что художник не курит, что не имеет обыкновения и напиваться до бесчувствия, и решил:
— В таком случае вы — настоящий феномен!
Теперь, когда Дерябин был без фуражки, Алексей Фомич не мог не отметить про себя, что лучшей натуры для его картины незачем было бы искать, и вновь, в который уже раз, припомнил, что нашла для него эту натуру Надя, что эта драгоценная деталь — такой пристав на красавце коне — подарена ему ею.
Значительно облысевший, хорошо сформованный лоб, и под ним слегка прищуренные, явно прощупывающие глаза; плотные щеки, несколько излишне набежавшие на нижнюю челюсть; крупные мочки ушей; раздвоенный широкий подбородок; широкие и как будто брезгливые ко всему ноздри, а нос прямой, без горбинки; шея — как кусок телеграфного столба, и плечи такие, что на каждом могла бы усесться с большим для себя удобством базарная торговка… «Хорош! Очень хорош!» — восхищался про себя натурой художник, а Дерябин спросил, как будто заметив это восхищение: