Виктор Конецкий - Том 7. Эхо
Лев Николаевич Толстой утверждал невозможность полной адаптации «интеллигента» в мире естественно-природно-производственных людей. Левин за сохой: «Кто я? Зачем я здесь?..»
Когда я написал первые книги и опять пошел плавать, эти мысли Левина-Толстого часто тревожили. Потом настолько втянулся в морскую работу, что долго не испытывал никаких неудобств от своего писательства при общении со своими героями, даже с отрицательными. На судне задается человеку один простой вопрос: знаешь ты свое дело, можешь его выполнять, способен сожительствовать с другими людьми? Если да, то можешь быть при этом хоть профессиональным тенором, хоть поэтом или прозаиком — никого это не заботит.
Морякам не свойственна сентиментальность. Как, впрочем, им в той же степени не свойственна и деликатность. Но за все время плаваний у меня никто ни разу не спросил о «творческих планах» и не полез ко мне с рассказами о себе (в расчете попасть в книжку). Ни разу и никто.
Наоборот. В силу ряда серьезных причин моряки попадать в книги абсолютно не желают.
Небо над нашими головами сегодня, возможно, уже являет собой апокалипсическую картину Конца мира. Но световой или гравитационный вестник об этом придет в наш телескоп еще через миллиарды лет. Очень, очень мало людей задумываются о том, что нынешние звезды и созвездия не имеют ничего общего с реальностью, что звездное небо — лживая, издевательская декорация, отгораживающая нас от истинной сиюминутной Вселенной.
Для человека вектор времени всегда направлен в прошлое, то есть зеркально против истинного течения времени. Ведь не только звездный свет есть давнее прошлое звезды, которое мы видим в настоящем. И лицо собеседника мы видим не таким, каково оно в данный миг, а таким, каким оно было за микромиг до этого, равный расстоянию между собеседниками, разделенному на скорость света. И звук приходит к нам из прошлого. И даже осязание доходит к нам в мозг уже из прошлого. Мы вечно летим спиной вперед, мы вечно обращены в прошлое, а уверены в том, что глядим вперед.
Арабский мореход XV столетия Ахмад ибн Маджид, флагманский штурман Васко да Гамы, писал в своих лоциях: «Что до магнита, на который полагаются и единственно с коим наше рукомесло (мореплавание) совершенно, ибо он есть указчик на обе макушки (на оба полюса), то сей — извлеченье Давидово, мир ему; это тот камень, коим Давид сразил Голиафа».
Пастушок ухлопал Голиафа, потому что ненароком открыл магнетизм. Великан был в железе, а камень Давида имел магнитные свойства — паренек промахнуться не мог. Его камень шел на цель как самонаводящаяся ракета.
Итак, магнетроны, всякие ускорители частиц и прочие суперсложные вещи вылетели когда-то из пращи полуголого дилетанта-геолога.
А что такое нынешние опросы общественного мнения, анкеты в журналах и газетах? Это общество начинает понимать необходимость использования мыслительной энергии дилетанта. Что такое нынешние «хобби»? Все эти увлечения коллекционированием, разведением цветочков, домашними опытами по телепатии? Человеку мало стоять у станка, он хочет знать и думать о мире не только в круге своей непосредственной трудовой деятельности. Каков путь для того, чтобы взять от каждого члена общества максимум его мозговой энергии?
Путь один — развитие в каждом личности, — это в данном случае куда важнее образования.
При всем при том… анкет стало многовато. Сочиняет человек кандидатскую диссертацию о роли дневников в творчестве писателей-прозаиков, например. И с чего он начинает? Берет «Справочник Союза писателей СССР» и посылает тысяче прозаиков анкету с десятком вопросов. Пятьсот слабонервных кое-как, но ответят. Ну, а с миру по нитке — нищему рубашка…
А сами вопросы в анкетах? Последнюю получил из крупнейшей библиотеки о Достоевском: «Какие стороны творчества Федора Михайловича Достоевского считаете наиболее ценными и важными для нашего времени?» Стараешься собраться с мыслями, блеснуть ответом, показать всю мощь и глубину своей эрудиции, а начинает крутиться в башке разная чушь: почему авторы анкеты сами не перечислят мне на выбор его «стороны творчества»? что вообще за штука «стороны Достоевского»? с чем «стороны» надо есть?.. Ну и вместо эрудиционно-интеллектуальной всплывает вовсе странная мысль, ибо я вдруг вспоминаю, что именно те мои друзья и товарищи, которые особенно беззаветно любят Достоевского, вовсе не любят отдавать мне долги. И это мелкое соображение уже напрочь загораживает от меня всю анкету…
В девятнадцать лет меня опьянил Голсуорси. Большущий писатель. Как он действовал, когда я тайком читал его романы на лекциях по теории торпедной стрельбы в военно-морском училище и поочередно увлекался то Ирэн, то Флер Форсайт!
В отличие от русских великих романистов Голсуорси не желает держать сюжет ни на чем, кроме любовной интриги. И потому ему приходится невольно приукрашивать жизнь, приходится каждую человеческую пару награждать любовью, страстью и муками глубоких чувств, а выпадает такое счастье только на одну пару из тысячи. И очень заметен Тургенев. Голсуорси, несмотря на ум, наблюдательность и глубокое знание нации, национального характера, слишком позволяет себе увлекаться бархатной красотой тургеневской прозы. Он закутывает англичанок флером «Вешних вод», делает из героинь обязательно прекрасных дам.
Аристократизм же неуловимо граничит с сибаритством.
Пушкинский «Вельможа» существует, чтобы показать людям, как высоко человеческий вкус и интеллект могут воспарить, если не будут обременены мелкими заботами и дрязгами обычной жизни. Такой вельможа впитывает интернациональные сливки разума и духа, платя за это национальной неповторимостью. (Если только он не гений.)
Аристократизм Голсуорси мешает ему охарактеризовать свою нацию в ее округленности, но все-таки помогает просунуть зонд очень глубоко, ибо здесь помогает национальное искусство, которое сибариты (как и всемирное искусство и философию) знают превосходно…
Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?
А чего было у Пушкина больше — возвышенного, пронзительного ума или таланта?
Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть Пушкин во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти…
В США проводятся опросы: «Кому вы хотели бы пожать руку?» Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому что он такой человек. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам…
Мой ранний рассказ «На весеннем льду»
Пушкин бесился. Накануне он сильно проигрался, с утра работалось дурно, хандра схватила его, черные мысли о долгах одолели. За завтраком он выпил шампанского, потом читал Гримма, потом отшвырнул книгу и вышел прогуляться.
Была весна, грубый ветер с Ладоги, Нева вспухла, как язык больного; из гранита выступала сырость и индевела.
Пушкин шел по набережной возле Сената, тяжелая шуба распахивалась на ветру, туфли скользили, и каждый раз, поскользнувшись, он чертыхался. Он сам не знал, чего ему хочется и куда он сейчас идет. Чаще всего ему не хватало беззаботности, и он тосковал по ней. Нынче он решил бездельничать весь день и приказал затихнуть укоряющим голосам совести.
Шагая в зябкой сырости весеннего Петербурга, он вдруг вспомнил жаркое солнце, пики Кавказских гор, долину Инжа-Су, редкие цепи спешенных драгун, свист турецких пуль и себя верхом на рыжем коне, в черном цилиндре, с пистолетом в руке, скачущем на выстрелы. И ему нестерпимо захотелось опасности, нервной встряски, посвиста пуль, скорости скачущего коня. И в тот же миг он сбежал к Неве по косым ступенькам веерного спуска.
Лед несколько уже отодвинулся от гранита, натоптанная за зиму тропинка заторосилась, ее часто прерывали трещины, через реку уже давно никто не ходил.
Пушкин прыгнул на лед и ощутил его хлябкость, зыбкость, стремительное течение под ним холодной ладожской волны; мокрый снег набился в низкие туфли.
Пушкин было остановился, приметив в себе страх, но потом обрадовался ему, подумал: «Если что — шубу сброшу…» И пошел через реку. Здесь, на льду, ветер был еще сильнее и все усиливался с каждым шагом, забивал рот, давил из глаз слезы, леденил кожу на скулах.
Какая-то карета остановилась возле спуска, женский голос тревожно кричал, ветер уносил слова к заливу…
Пушкин не оглянулся.