Валерий Рогов - Нулевая долгота
Может быть, не стоило бы рассказывать обо всем этом, но все это имеет самое прямое отношение к нашей притче о Ване-дурачке.
Неведомое стало твориться с ним. Такое, чего никто из еропкинцев никак не мог взять в толк. Бросил Ваня свою подругу-коровушку и дни напролет проводил рядом со строящимися двухэтажками. И что его привлекло? Что за невидаль обнаружил? Однако что-то сильно тревожило его. Ходил он вокруг двухэтажек напряженный, беспокойно-тоскливый. Бывало, начинал громко мычать: «У-у… у-у… у-у…», а бывало, присаживался в сторонке и горько, безутешно плакал. К беде, говорили еропкинцы, к беде. Ждали беду: неурожай, падеж скота или чью-нибудь смерть. Но никто в то лето не умер, со скотом ничего не случилось, а урожай даже выше среднего собрали. Вот и возьми в толк: что же дурачок чует? Может, и взаправду панельные двухэтажки невидаль для него? Ну заинтересовали, однако печалиться-то, плакать зачем? В общем, поговорили-поговорили о странном поведении Вани-дурачка да и забыли, замолкли. Не все же время Ванины шарады разгадывать! Ведь дел хватает — и в совхозе, и по дому. До дурачка ли? Вспомнили обо всем этом только в холодном октябре…
А в том жарком августе дома возвели — трудились ударными методами! — и к началу школьных занятий их заселили разные люди — все приезжие да не старые. Кто по вербовке прибыл, кто из соседних деревень перебрался — механизаторы, скотники, доярки. Да так небрежно и разухабисто принялись жить, что сразу нарушили спокойный еропкинский быт. Ничего им не было любо-дорого в Еропкине. Совхоз да совхоз — что особенного? Принципы, мол, везде одни: трудись поменьше — получай побольше; нажиться — не наживемся, а напиться — напьемся; не было бы только войны, а потеху сами устроим… От таких «принципов» еропкинские даже приуныли. Задумались: что-то чужое вторглось в село. Тут некоторые вспомнили про Ваню: не это ли тревожило дурачка? А что толку? Тревожься не тревожься, а жизнь так, а не по-другому развивается. Куда ж денешься?
Сам же Ваня-дурачок, как заселили панельные двухэтажки, и близко к ним не подходил. Опять дни напролет сидел около Марфы-коровушки на порыжевшем осеннем пасеве. Однако оставался таким же печальным и молчаливо-тоскливым, как и все лето.
«Что же будет-то? Что же будет-то? — вопрошала-переживала его матушка Прасковья-добруша-Никитична. — Что же учуял-то? Не смерть ли свою? А то ить и мою, может?» Она-то знала, что беда неотвратима. Только вот когда случится да какая — не ведала.
Долго притча наша складывается, но и ей конец приблизился…
Колядкин прерывает свое мысленное повествование и размышляет. Думает он о панельных двухэтажках и об их недобром участии в судьбе села Еропкина. Конечно, дело-то, в общем, не в них. А в тех, кто там поселился. Кто они, эти люди? А случайные! Одно слово — переселенцы. Может быть, когда-нибудь и из них появятся патриоты здешних мест. Но из тех, из первых, почти никто не укоренился в селе. Потащили их дальше ветры жизни. Туда, где побольше платят да поменьше спрашивают. Патриотизм, он ведь на корнях держится! Вот и он, Колядкин, — кто? Москвич? О нет! Хотел бы! Однако зачем примазываться? Он — еропкинский! Но ныне — без Еропкина! Без того Еропкина, которое взрастило его, дало душу и совесть…
Но пора досказывать притчу. Итак, что же?
Был солнечный тихий денек, один из редких в конце октября. Из тех прощальных томительных деньков, после которых неизбежно наступает промозглая ноябрьская хлябь. Ванечка и не заметил, как от машинного двора прошли к Торьве трое механизаторов. Он слышал за спиной их крики, но не обращал внимания. Не то он дремал, не то мечтал, подставив лицо солнышку. Он только избавился от своих мучительных осенних припадков, устал от них и ослаб. Время клонило к вечеру, и он ждал, когда же кликнет матушка гнать Марфушку домой.
Они крались к нему сзади, и он учуял их лишь совсем рядом. Он обернулся, вскочил и в страшном испуге замычал: «У-у! у-у! у-у!..» А они весело ржали. От них на версту несло водкой. Один из них, худой и хилый, едва держался на ногах, и его голова на тонкой шее болталась туда-сюда, будто у забитого гуся. Другой, большой, побольше Вани, со страшной рябой рожей, по-волчьи скалил зубы, и Ванечка задрожал, заскулил. Третий же, невысокий, но плечистый, с пустыми серыми глазками, выступил вперед и даже ткнул Ваню пальцем в лоб, заорав:
«Здорово, дурак!»
«У-у-у…» — мычал Ваня, вытягивая руки и как бы отталкивая их от себя.
«Вот потешка-потеха! — ржал пустоглазик, по прозвищу Колька Потешкин. — Это он нечистую силу отгоняет. Понял?! То есть нас! Га-го-го…»
«А ты пымай… нам… нечистую сссилу», — потребовал хилый, с болтающейся головой.
«Му-у-у-у», — тревожно заревела корова Марфа.
«Слышь, дурак! — И Потешкин опять ткнул Ваню пальцем в лоб. — Слышь, о чем Генка просит? Пымай нам нечистую силу! Может, она баба?! Мы ее… Га-го-го!»
«Да… пымай!.. пымай!..» — с пьяной настойчивостью требовал Генка-хилый.
«Фу! фу! Пошла! — вдруг сердито зашипел Ваня, весь напрягся и невидяще двинулся на большого с волчьим оскалом. Он толкал его в исступлении руками и все повторял — сердитее, гневнее: — Фу! фу! Пошла!..»
«Ну ты! Дурак!» — заводился, мрачнел здоровый детина, отмахивая Ванины руки.
«А ты, Митяй, его двинь! В морду! — подсказывал, веселясь, Потешкин. — В порядке самозащиты. Митяй! Дозволено! Двинь же! Двинь! Ну, ну!»
И Митяй двинул… Как рычагом, снизу вверх, в челюсть. Ванечка даже приподнялся, оторвался от земли и рухнул на землю плашмя.
«Вот это ударчик! — завопил Потешкин. — Раз! Два! Три!.. Десять! Аут! Ну потеха!»
А Ванечка вдруг дернулся, и расслабился, и затих. И глаза его — чистые, незамутненные — голубели в неподвижности.
«Эй, чё с ым?.. Сдох, чё ли?» — пораженно бормотал хилый, опускаясь на четвереньки около застывшего Вани.
«Братцы! Тикать надо», — трусливо зашептал Потешкин, воровато оглядываясь.
«Му-у-у-у!» — вновь заревела громоподобно корова Марфа и, выставив рога, двинулась на Потешкина. Тот отшатнулся, и Марфа ударила в бок стоявшего на четвереньках хилого. Удар был хоть и сильный, но рога у Марфы — тупые, да и болтоголовый пьяница оказался в ватной телогрейке. Он растянулся около мертвого Ванечки, затаился, трезвея, вспомнив, что коровы лежащих не тронут. А Митяй — страшная рожа и пустоглазик Потешкин, пригибаясь, бросились бежать к Торьве, к мосткам, чтобы на том берегу скрыться в березовой роще.
Умная Марфа-корова недвижно стояла над затаившимся хилым и, задирая голову, мощно трубила на все Еропкино: «Му-у-у-у…»
Митяя — страшную рожу и пустоглазого Потешкина поймать не удалось. Той же ночью, прихватив паспорта и кое-какие пожитки, они бежали из Еропкина. Хилого Генку судили «за соучастие в преднамеренном убийстве» и дали небольшой срок, который он отбывал на лесоповале в Архангельской области. В Еропкине он больше не объявился.
Вот, пожалуй, и конец этой истории, печально думает Колядкин. Однако ж надо дорассказать, решает он, о бедах-напастях на еропкинцев после смерти Вани-дурачка, сына Прасковьи-добруши-Никитичны. С нее и начнем…
13. Притча последняя — о бедах-напастях на село Еропкино, — разделенная на четыре части
Как не стало у Прасковьи-добруши-Никитичны сына Ванечки, так и она перестала хотеть жить дальше. Бросила все — работу, врачевание, не ела, не пила. Марфушу не доила. Да и доить ее стало не нужно: у дойной Марфуши в тот ужасный день пропало молоко. Пытались утешать Прасковью-добрушу-Никитичну, да ни у кого убедительных слов не находилось. Ходил к тетушке и Валёк-Валентин вместе с матерью, но что они могли ей сказать? А тетушка сидела за столом с потухшим взором, исхудалая до неузнаваемости, совсем старенькая, и тихонечко говорила — не то им, не то себе, не то просто мысли озвучивала:
«Счастливо иль несчастливо прожила свой век? Да ить как ответить? Старалась добро людям делать. Многим помогло. Значит, счастливо…
Ну что ж, овдовела рано. Бабью радость почти не знала. Значит, господь так рассудил. Зато другую дал радость. Силу дал избавлять от недугов. Так…
Ну вот теперь думаю: овдовела ли или брошенной осталась в молодости? А зачем об этом думать? Гришу-то моего ты, Аннушка, помнишь. Как же его не помнить? На голгофу сам напросился. Страстный был, все спорил. Отправили его, милого, с раскулаченным батюшкой в саму Сибирь. Дав-но-о-о. В самом начале колхозного строя. Меня ить пожалели, не тронули, с грудным-то Ванечкой. Спас меня Ванечка. А зачем? Зачем?..
Я вот Гришу всю жизнь ждала. Ох, как до-о-о-лго-о-о. Но не дождалась. Обижалась, бывало. А как же? Он ведь и весточки никогда не прислал. Жив ли, где? А знать-то хотелось. Ну о том, бросил он нас с Ванечкой или вернуться не позволяют, а может быть, давно уже на том свете ждет? Теперь скоро узнаю. Так…