Давид Самойлов - Памятные записки (сборник)
И он погиб.
Памятные встречи
В конце 40-х годов во всем мире развернулась кампания по освобождению из турецкой тюрьмы Назыма Хикмета, революционера и поэта. Люди моего поколения помнят газетные лозунги: «Свободу Назыму Хикмету!». Под давлением общественного мнения турецкие власти вынуждены были выпустить поэта из заключения.
Хикмет прибыл в Советский Союз. Здесь он был не впервые. Наша страну Назым воспринимал как вторую родину. Он сразу же включился в литературную жизнь, легко и естественно в нее вписался. Вскоре мы уже воспринимали Хикмета как поэта своего, советского. Начали выходить его книги. Меня в числе других пригласили переводить стихи Назыма.
Впервые я прочитал Хикмета по-французски. Если не ошибаюсь, книга была в переводе известного французского поэта Тристана Тцара. Во всяком случае, перевод был очень хороший, чувствовались сила и свежесть оригинала, яркость вновь открытого поэтического явления. Первое стихотворение, которое я перевел, было «Великан с голубыми глазами». Мне кажется, что это одно из лучших стихотворений Хикмета и один из самых удавшихся мне переводов. Я всегда читал его на встречах, посвященных творчеству Назыма. Несколько раз в присутствии автора.
Познакомился я с ним не сразу. Однажды договорились встретиться, но поэт тяжело заболел, и встреча состоялась только через несколько месяцев, когда он уже выздоравливал.
С двумя друзьями мы приехали к нему на дачу в Переделкино.
Хикмет обладал мгновенным обаянием. Большой, высокий, светлоглазый, светловолосый с небольшой рыжиной, с гордо поставленной головой на широких плечах, он был мужествен и радушен.
Он обращался не по имени и отчеству, а называл всех пришедших к нему «брат». И это слово помогало ощущению подлинного братства и товарищества, атмосферы, которую порождал Хикмет.
Помню, в тот раз его большой кабинет был сплошь заставлен картинами талантливого армянского художника. С увлечением хозяин показывал нам эти картины.
Он вообще страстно любил живопись. Бывал на всех интересных выставках. Помогал многим молодым художникам.
Вкус его формировался в начале 20-х годов под влиянием русского и мирового левого искусства. Он считал, что революционер в политике должен быть приверженцем революционных форм в искусстве. Можно сказать, что в большой мере его вкус совпадал со вкусами Маяковского.
Любовь к нетрадиционному навсегда осталась в Хикмете. Его осаждали молодые поэты, претендующие на новаторство, которых много появилось в Москве в конце 50-х годов. Они были разными, и Хикмет из любви к новому порой поддерживал людей невысокого таланта.
Новаторство же самого Хикмета не было поверхностным эпатированием публики. За ним стояли убежденность революционера и глубокая культура.
Например, в его драматургии сошлись влияния турецкого народного театра, французского классицизма, шекспировского театра, веяний театра Мейерхольда. Все это сплавлено было в единый организм действия и мысли, было единым пониманием культуры, истории и современности.
Именно этот сплав новаторства и культуры позволил Хикмету стать зачинателем нового турецкого стиха, основателем новой турецкой поэзии.
Мне пришлось переводить стихи Хикмета для нескольких его книг. Я и сейчас продолжаю это дело.
После первой встречи последовали другие, уже в его московской квартире на Песчаной, в присутствии жены поэта Веры Туляковой, яркий портрет которой дан в стихах Назыма – «солома волос, глаз синева».
Мне стало легче переводить, когда я узнал автора. В стихах я начал ощущать его подлинный характер и темперамент. Обычно я просил Хикмета почитать стихи по-турецки. Можно было услышать звуковое богатство стиха, который мы называем верлибром за неимением лучшего названия. Я уверен, да и Хикмет так считал, что стихи его ритмически организованы и что рифма в них есть, но она из концевого положения в строке ушла в глубь стиха, откликается в самой его основе.
Разговаривали мы о многом, главным образом об искусстве. Назым был темпераментным, умным собеседником. Сейчас я сожалею, что не записал наших разговоров.
Ощущение свежести, силы, доброты уносил с собой собеседник поэта из его небольшой квартиры.
1982Памяти друга
Ушел Борис Слуцкий. Я немало мог бы сказать о нем. Мы дружили почти пятьдесят лет. Сегодня я скажу только о тех качествах, которые знают многие: честность, нелицеприятность, ум и строгость. Все эти качества являются частью поэтического и гражданского облика Слуцкого.
В военном поколении поэтов, богатом яркими талантами, Слуцкий был одним из признанных лидеров. Он был не только другом, он был учителем своих ровесников. У него мы учились верности гражданским понятиям, накопленным еще в пору раннего формирования в трудные 30-е годы.
Один поэт говорил, что «фронтовое поколение не породило гения, но поэзия поколения была гениальной». Если это так, то Слуцкий был одной из составных частей этой гениальности…
Слуцкий казался суровым и всезнающим.
Те, кто близко его знал, хорошо понимали, что под этим жестким обличьем скрывалась душа ранимая, нежная и верная. Слуцкий не терпел сентиментальности в жизни и в стихах. Он отсекал в своей поэзии все, что могло показаться чувствительностью или слабостью. Он казался монолитом и действительно был целен, но эта цельность была достигнута преодолением натуры не гармонической, раздираемой противоречиями и страстями. Слуцкий всегда считал, что идеал не терпит предательства, и никогда не менял своих взглядов.
Он так был устроен, что в каждой области духовной жизни должен был создавать шкалу ценностей, и на верху этой шкалы всегда было одно – высшая вера, высшая надежда и высшая, единственная любовь.
Рано проявились в поэзии Слуцкого черты, которые до сих пор скрыты от многих читателей. Он кажется порой поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия. С этого начиналась юношеская пора его поэзии, с этим он вернулся с войны.
Я уверен, что именно так надо рассматривать поэзию Слуцкого, и черты жалости и сочувствия, столь свойственные великой русской литературе, делают поэзию Слуцкого бессмертной. Фактичность, которую отмечают читатели поэта, является в поэзии преходящей и временной, меняются времена, меняется быт, меняется ощущение факта. Нетленность поэзии придает ей нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо он составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого.
Слово прощания над гробом поэтаПо поводу переписки Эйдельмана с Астафьевым
…Там высказаны две противоположные точки зрения. С третьей точки зрения обе посылки, исходные принципы этой переписки с обеих сторон мало удовлетворительны. И, несмотря на противоположность мнений, исходные принципы обоих авторов довольно близки.
Во-первых, своей нетерпимостью, отсутствием культуры демократического мышления (то есть признания возможности другой точки зрения), признанием возможности своей неабсолютной правоты и нежеланием понять собеседника.
С третьей точки зрения Астафьев не выглядит столь чудовищно, а Эйдельман столь правым.
Второе, что роднит обоих авторов, – это преобладание мысли о коллективной ответственности, об ответственности нации, а не индивидуальности. Это, собственно говоря, развитие первого недостатка: нетерпимости. Коллективная ответственность должна заменить понятие личной ответственности, совести и вины; то есть понятие личности заменяется понятием некоего коллектива – национального или социального, который должен отвечать за проступки отдельных личностей, или даже более того, ошибки или преступления, допущенные в прошлом нацией, должны отплачиваться на поколениях, которые в этих преступлениях не участвовали. Коллективная ответственность в наше время является идеей губительной. Наверное, не всегда она была таковой, поскольку история развивается, и на каких-то низших стадиях человеческого развития, когда личность была недостаточно развита, должна была существовать некая коллективная ответственность – рода, семьи, племени. Для нашего времени это не годится, и на этом построены все самые жестокие системы современности. На коллективной ответственности происходило уничтожение различных классов, интеллигенции, священничества в России 20-х годов, на коллективной ответственности базировался принцип арестов 37-го года, когда сажали всю семью за мнимые или действительные преступления родителей, на коллективной ответственности базировалось раскулачивание, выселение семей и так далее. На этой же коллективной ответственности базировалась идея Гитлера об истреблении наций, не только еврейской, но и русской, украинской и других.
Наконец, третий существенный недостаток обоих авторов – в отсутствии у них подлинно исторического взгляда на явления, а попытка оценивать историю с точки зрения «хорошо» или «плохо», то есть с точки зрения не законов ее развития, часто нам непонятных и непостижимых для нас, а с точки зрения внешних моральных категорий… Всегда надо думать о том, кому «хорошо», кому «плохо». И как понимать это «хорошо» или «плохо»? К примеру, нашествие варваров на Рим было плохо, но то, что после разрушения Римской цивилизации варвары, воспринявшие ее, создали современную европейскую культуру – это хорошо. Значит, может быть, нашествие варваров было хорошо. Да и погиб ли Рим от нашествия варваров? Скорее всего от своих внутренних противоречий, от своей внутренней слабости, и вот из этих внутренних законов истории и следует судить любое событие и любую идеологию.