Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
— Во-первых, везде и всюду железных дорог не настроишь, — утешал его Ливенцев. — Земля наша, как известно, очень велика; во-вторых, по календарю теперь, в декабре, полагается быть зиме, а не такой распутице; а в-третьих, мы с вами, как ротные командиры, могли бы ехать верхом, если бы под руками были лошади; наконец, в-четвертых, у нас будут еще с вами гораздо более серьезные причины, чтобы сердиться: поберегите сердце.
Сам он шагал по грязи довольно равнодушно. Он всячески старался отрешиться от самого себя еще с того часу, как сел в воинский поезд в Херсоне. Если слишком круто ломалась другими, кто был над ним, его жизнь, то он находил немалое облегчение в том, чтобы не замечать этого просто из упрямства.
Часто приходилось тесниться на этом узком, новой стройки, шоссе или соскакивать с него просто в грязь, чтобы только пропустить настойчиво сигналившие грузовые машины, мчавшиеся на фронт то с баками бензина, то с мясными тушами, то с мешками овса или ячменя. Машины обрызгивали грязью эти серые массы, идущие в окопы; массы неистово ругались.
Но неуклонно рвавшиеся вперед с полным сознанием важности того, что они делали, огромные тяжелые грузовики артиллерийского парка, питавшие фронт снарядами, свирепо рыча, все наседали и наседали сзади, а навстречу мчались машины оттуда, с таинственного фронта. Какой-то генерал в одной из них брюзгливо посоветовал Добычину свести свой эшелон на проселок, чтобы не загромождать шоссе, потому что шоссе устроено затем, чтобы по нему ездить, а не ходить; пехота же на то и пехота, чтобы пройти везде, где может пройти один человек, как это сказано в уставе.
Однако и проселок, на который перешли, чтобы идти спокойней, был на две пяди в глубину размешан, как тесто в дежке, многими тысячами солдатских сапог, и шесть верст до деревни эшелон тащился не менее трех часов.
— Для начала недурно! — словами из анекдота определил положение Аксютин, когда возникли, наконец, из мокрой темноты перед ним и Ливенцевым захудалые хаты деревни с соломенными крышами, укатанными глиной, и маленькими окошками, заткнутыми тряпками.
А Ливенцев, по пояс заляпанный грязью и с тяжелыми, как двухпудовые гири, ногами, отозвался спокойно, вспомнив при этом своего Титаренко:
— Вот это она именно и есть, — земля, которую мы с вами должны защищать до последней капли крови!
В стороне же капитан Струков кричал на квартирьеров:
— Где же здесь, у чертовой мамы, ночевать целому батальону? Смеются над нами, что ли?
Квартирьеры говорили, что, кроме этой деревни, тут кочевать негде, что им приказано привести эшелон на ночь сюда, что дальше по дороге есть местечко — Городок, но Городок весь занят войсками, и квартир там нет.
Однако то в той, то в другой хате гостеприимно растворялись двери; в красноватом свете каганцов показывались из дверей бабы, и призывно валил из хат на улицу густой, смешанный обжитой запах: печного дыма, хлеба, кислой капусты, сыромятной овчины, двухнедельных поросят…
Несколько чище других хаты выбраны были квартирьерами для офицеров эшелона, но когда, вместе с Малинкой и Значковым, Ливенцев входил в отведенную ему хату, он увидел совсем незнакомую для себя картину: посредине горницы с десятком икон в углу стоял пестрый, вильстермаршской породы, не больше как трехдневный бычок и флегматично мочился в подставленную ему черноглазой девчонкой глиняную миску. Переглянулись и расхохотались все трое, но бычок не смутился и этим и продолжал свое дело.
Бычка увели потом в сарай; у хозяйки-солдатки средних лет, почему-то принаряженной и даже в монистах, появилась помощница девка, проворно поставившая самовар в сенцах.
Напившись чаю, Ливенцев скоро уснул на лавке, положив под голову тужурку и укрывшись влажной шинелью. Хотя в горнице стояли две деревянные кровати с кучей подушек в замасленных ситцевых наволочках, но он опасался клопов. И этот сон на голой лавке в душной избе был крепчайший сон, который сам Ливенцев, проснувшись утром, признал репетицией к смерти. И во время этого сна он не слышал, конечно, как ритмично скрипели рядом с ним деревянные кровати.
И только утром из несколько запутанных объяснений сокрушенного Титаренко, боящегося, что пошатнется дисциплина в роте, он понял, что такие же солдатки с монистами и их помощницы — проворные девки, ставящие и подающие на столы самовары, были тут в каждой хате.
Смутно представив это, озадаченный Ливенцев спросил своего фельдфебеля:
— Но ведь тут в каждой хате, должно быть, маленькие ребятишки есть, как в той, где я ночевал… Как же они так при маленьких детях?
— А что же им ребята, ваше благородие? Теперь же в деревнях скрозь мужиков черт мае, — теперь ихняя полная бабская воля, — сумрачно ответил фельдфебель, и Ливенцев не говорил уж с ним больше об этом: он знал, что у него самого в одной из деревень Мариупольского уезда осталась молодая еще жена и двое маленьких ребят.
Только часам к десяти утра, обчистившись от подсохшей на шинелях и сапогах грязи, выступили из бабьей деревни. Ливенцев, как и другие ротные, ехал уже теперь верхом. Дождя не было, но проселок оказался еще более грязным, чем вчерашний.
Жалкое местечко Городок прошли среди дня. Узнали, что именно здесь, в довольно почтенном расстоянии от фронта, устроился штаб седьмой армии; сначала, правда, он обосновался было верстах в пяти, в роскошном барском имении, но дорога оттуда до местечка была такова, что машины увязали по ступицы колес и не могли двигаться.
Однако, когда вышли из Городка, оказалось, что не могли двигаться и полевые кухни эшелона: даже пара сытых лошадей не в силах была тащить одну кухню. Пришлось ротным командирам уступить своих лошадей на пристяжки, и, следя изумленно за тем, как выбивалась из сил и взмыливалась уже четверка лошадей, чтобы несколько саженей протащить кухню, Ливенцев говорил Кароли:
— Вот это так «Анабасис».
— Co-рок лет готовились воевать с Австрией, сукины дети… в селезенку, в печенку, в андреевскую звезду, в камергерский ключ… и дорог не делали! — весь дрожал от ярости и тряс кулаками в сторону Петрограда Кароли.
И Ливенцеву приходилось успокаивать его:
— Сознательно не делали, — как же вы этого не знаете? В целях самозащиты не делали… Называется это — скифская стратегия: спасаться от иноземных вторжений за меотийскими болотами.
— Однако мы, мы топнем в этих болотах, а не австрийцы!
— Страстная любовь у нас к этому виду спорта.
Между тем местность кругом была совсем неровная — балочки и взгорья, — начинались увалы, отроги Карпат.
Проселок извивался невдали от шоссе, и с него было видно, как по шоссе тащили на взгорок орудия полные запряжки могучих с виду лошадей и не могли вывезти, спотыкались и падали на колени, парили, водили боками. Тогда к ним кидались артиллеристы, выпрягали их, ставили в сторону и вытаскивали орудия на своих мускулах.
— Вон что начальство приказывает делать! — бубнил соседу, хотя и не в полный голос, но так, что слышал и Ливенцев, Митрофан Курбакин, который, к общему удивлению, все-таки не сбежал, а шел со всеми. — Лошадей, конечно, начальство жалеет, — она денег стоит, лошадь, ее тоже ведь надо купить, а людей чего жалеть? Бабы людей нарожают сколько хочешь, им только волю на это дай…
Этот Курбакин после второй ночевки, в селе Янсовисто, подошел диковидный к Ливенцеву, как следует, рука под козырек, — и сказал хрипуче:
— Ваше благородие! Дозвольте доложить, я сон очень страшный видел!
— Что такое? Сон? — не понял удивленный Ливенцев.
— Так точно, сон страшный… Будто как сам Вильгельм германский за мною гнался, с таким вот ножом длинным… (вытянул левую руку и стукнул правой выше локтя) я от него, и прямо в баню попал… А в бане много народа полощется, а мыла ни у кого нету. Я сичас к банщику: «Отчего мыла для народу не припас?» А банщик тоже голый стоит и с веником, — смотрю я на него, а это же сам царь наш, Николай Александрович, — и на меня веник свой поднял таким манером: «Я, грит, если уж накажу, то я уж накажу!» Ей-богу, правда, ваше благородие! А тут, гляжу, сама царица к нам в мужицкую баню заходит и тоже вся как есть гол…
— Пошел к черту! — коротко перебил его Ливенцев.
— Слушаю, ваше благородие! — повернулся Курбакин по уставу и отошел.
Еще целый день тащились от села Янсовисто до села Кузьминчики, тоже Каменецкого уезда. На этой части пути в невылазной, тяжелой грязи сапоги у многих раздрябли, раскисли, — отскочили подошвы. Ливенцев, как и другие ротные, приказывал подвязывать их проволокой или шпагатом. Потные от натуги, осовелые солдаты к вечеру имели вид загнанных лошадей. Много оказалось совсем выбившихся из сил. Их сажали на артелки, тащившие солдатские сундучки, но тогда лошади останавливались и не шли. Пришлось таких ослабевших просто оставлять на дороге, чтобы, отдохнув, догоняли они полк одиночным порядком. Здесь, около позиций, не было уже опасений, что они могут куда-то уйти: здесь некуда было уйти, здесь все живое держалось около полевых кухонь, — здесь кругом лежала пустынная земля, растоптанная сотнями тысяч войск, вконец ограбленная войною.