Всеволод Кочетов - Избранные произведения в трех томах. Том 1
Нельзя перебивать человека, когда он рассказывает о войне, о пережитом. Это Половников знал по себе, и он терпеливо слушал, хотя что нового мог рассказать ему плотник о войне!..
Видал войну Половников, видал и испытал, шестнадцати лет пристав к артиллеристам на дороге возле Пскова.
— Вот вы, молодой человек, толкуете: лядунка, счастье и так далее, — вглядываясь в сверкающее зеркало Невки, говорил плотник. — А что такое, подумать, счастье–то это? Откуда оно у человека берется? Много ль мне надо было его, когда там, на Саперной, стояли! Думалось, курнуть бы махорочки: — не то что всласть, затяжечку бы — и ладно. И вот, как ворожил кто. Перед самым двадцать третьим февраля, перед праздником, значит, привозят нам в батальон машину подарков. Вызывает комиссар бойцов по порядку и раздает. Мне эту штуковину вручает. — Плотник прикрыл рукой кисет, погладил яркий его бисер. — Обрадовался, не совру. Эко, думаю, счастье–то привалило! А глянул — и опять врать не стану, — крепко изругался: леденчики, понимаете ли, товарищ, в нем лежали!.. Слиплись, проклятые, в комок, хоть топором бей! И куда, к лешему, эти леденчики! Обратное у них назначение: кто от курева отучается, тому они польза. А мне…
Плотник так сокрушенно развел руками, что Половников вполне представил разочарование, постигшее курящего бойца.
— Вот сочувствуете старому дурню, по глазам вижу, что сочувствуете, — продолжал плотник. — А не сочувствовать бы, последними словами клеймить меня надо. Изругался, видите ли! Волю языку дал! Не поглядел, как говорится, в корень. А корень на самом дне лежал… Как сгрызли мои ребятки эти леденчики… Мои, говорю, потому, что командиром отделения был я в стройбате. Вот, значит, как сгрызли, все и обнаружилось. Под леденцами записка была вложена и рубль этот, тогда еще светлый, новенький. Развернул я записочку, и в краску меня бросило; Сколько лет прошло, а и сейчас совестно, не знаю, и говорить ли вам дальше…
Он взглянул в глаза Половникову и, видимо, решил, что говорить все–таки можно, молодой человек не осудит.
— Да, значит, такое. дело, — кашлянул в кулак. — «Громи, — написано, наизусть выучил, в госпитале лежавши, — громи, дорогой товарищ боец, фашистов и кушай конфетки. Нам их выдавали в детском доме, и я их тебе насобирала…» Адресок там и все такое, привет командиру и вот подпись: Пименова Варя…
— Варя?! — Половников тронул пальцами локоть плотника, но тотчас отдернул руку, вспомнив о его ранении.
— Ничего, товарищ, не пугайся, — понял тот его жест. — Вылечили, и следа нет. Топором по–прежнему владею. Ну, а что касаемо Варвары — вы вот спрашивали, знаю ли ее, — все, как говорится, дальше ясно. Читал ее цидульку — бороду тогда носил, — вся борода мокрая. Ребята смотрят, ревет их командир, а не до смеху, понимают. Иного послушать теперь: грубеют, мол, люди на войне. Неверно это. Еще чувствительней делаются, сердце русское мягкое. Зверя в нем нет, справедливость только. Ну вот, говорю, понимают ребятки. Вместе ответ подали — и как в воду. Потом–то выяснилось почему. После госпиталя сходил по адресу — эвакуировалась, объяснили, с детским домом. В роно мне новый адрес дали. Опять не отступился. Пишу…
Плотник мог бы и не рассказывать больше. Дальнейшее Половников и так знал. Соседка его по квартире, Анна Павловна, галошница с «Красного треугольника», взяла после войны в свою семью маленьких сирот, брата с сестрой, и ни один человек в доме не может теперь отличить: которые родные дети Анны Павловны, которые приемные.
Половников поднялся, взволнованный. Во всей силе предстала перед ним его будущая картина. Он уже видел ее в большом выставочном зале Союза художников. Люди — одни, может быть, проходят, скучая, мимо, но другие — и их большинство — надолго останавливаются возле яркого полотна и, пораженные правдой красок, не читая даже подписи, верно определяют название картины: «Дочь плотника».
— За внучку стала, — не зная мыслей Половникова, поправил его плотник. — Отцом звать не велю. Дедом, говорю, зови. А отца тоже помни.
Весь май Половников работал в Новой Деревне. Только в дождливые дни не видали здесь ореховой треноги его мольберта, а стоило выглянуть солнцу — вместе с ним среди бревен и кирпичей появлялся и Половников. Строители к нему привыкли. Столяры, штукатуры, кровельщики толпились вокруг в обеденный перерыв, почтительно разглядывали холст, на котором во всех деталях возникали и здание, уже покрытое оцинкованным железом, и рядом с ним два этажа нового, и самосвал с кирпичами, березы, в густой листве которых едва угадывались темные скопления грачиных гнезд, и широкая спина плотника Дмитрия Васильевича, имя которого давно стало известно Половникову.
Одно их удивляло: почему изо дня в день остается нетронутым белое пятно рядом с Дмитрием Васильевичем, там, где карандаш наметил груду комлистых бревен?
Но только им, занятым своим делом строителям, это пятно казалось пустым и белым. Половников же мог долгими часами стоять против него и вглядываться так, как будто там, в этом пятне, сошлись все краски мира.
Кисть сохла на ветру в заложенной за спину руке, белые пушинки с заречных тополей садились на палитру…
— Застопорилось? Эк, беда! — Дмитрий Васильевич тоже бросал свой топор, вытаскивал кисет, крутил газетную трубу. — Придет, Алеша, не тужи. Сурьезные же экзамены у нее, сам понимаешь — на аттестат! — И не было привычных смешинок в зрачках Дмитрия Васильевича, и говорил он это не без гордости.
1948
ПАМЯТНИК ДРУГУ
Кто хорошо знал технолога Евстратова, тот, конечно, нисколько не удивился бы внешнему виду, какой Николай Иванович счел необходимым приобрести для этого хотя и не очень дальнего, но и не совсем обыкновенного путешествия.
— Коля, — говорила ему два дня назад жена, вытаскивая из сундука в передней пронафталиненный серый треух, брезентовые рукавицы на меху, теплые носки и суконные портянки. — Я понимаю, сапоги… Сапоги нужны: время осеннее, дожди. А шинель–то, шинель зачем, честное слово?
— Вот «честное слово», «честное слово»!.. — Николай Иванович жесткой щеткой продирал старую шинеленку. — Взяла бы лучше да вдумалась в то, что ты говоришь, Ляля. Там наша кровь лилась, там завоевывались победы, а я вдруг на местах исторических битв появлюсь, как павлин, в клетчатом пальтишке. Пусть это делают пижоны! Я, Лялечка, только погоны снял, но морально еще не демобилизовался и вряд ли когда демобилизуюсь. Запомни, пожалуйста.
Уехал Николай Иванович, понятно, в шинели. Он был упрямый человек и одержим фантазиями. Во всяком случае, он так сам о себе говорил. Но на заводе о нем судили несколько иначе. Никому и в голову не приходило думать, что, возвратясь с войны в институт, Евстратов закончил его с похвалами и отличиями лишь благодаря своему упрямству. А что касается фантазий, то о них, вручая технологу литейного цеха очередную премию, яснее всех сказал директор завода: «Ваши, как вы называете, фантазии, дорогой Николай Иванович, дали нам за год полтора миллиона экономии. Продолжайте фантазировать, прошу вас!»
Но фантазия фантазии рознь. Явно неудачно сфантазировал Николай Иванович с этой старенькой шинелькой.
Все шло хорошо в плацкартном вагоне почтового поезда. Там Николай Иванович даже посмеивался над Кононовым, который оделся в толстое пальто с барашковым воротником. Нормально обстояли дела и в колхозе, где председатель вслух размышлял, давать или не давать подводу для поездки в глухие заболотные места.
— Одна сторона: дороги туда никудышные, — басил он, задумчиво разглядывая шинель Евстратова, на которой остались неспоротыми артиллерийские петлицы. — Такие никудышные, что и не ездим мы никогда в заболотье: коней жалеем. Да сказать прямо, и ездить туда нужды нет. За клюквой, что ли? Или на медведя? А другая сторона: святое дело вы затеяли. Как не помочь? Езжайте, что ж! — Председатель вздохнул и, окликнув кого–то из ребятишек, возившихся возле пруда, послал за дедом Павлом.
Председатель сказал правду. Езда по осенней лесной дороге была медленной и нудной. Телега вязла в жидкой черной грязи, седокам и вознице деду Павлу часто приходилось слезать в эту грязь, упираться плечами в задок телеги, тащить за оглобли — помогать круглобокой рыжей лошадке с подстриженной в щетку светлой гривой. И пока так возились, Николаю Ивановичу было не то что тепло, даже жарко. Но когда снова забирались в телегу и плыли в ней, как на плоту, по нескончаемым грязям, технолог зяб, ежился и, хотя вспоминал мудрые Лялины советы, все же внутренне не сдавался. Он уверил себя в том, что разве не полезно горожанину время от времени окунаться в суровые условия природы и устраивать себе проверку, не изнежился ли он, обитая в трех комнатах с паровым отоплением, позабыв о стокилометровых переходах, о бивачных кострах и каше, которая примерзает к ложке? Жаль, не выскажешь всего этого Кононову. Не поймет. Вернее, не захочет понимать. А надо бы понять, что не в Сочи и не в Ялте должен горожанин проводить свой отпуск, а где–нибудь в сибирских или в северных дебрях, в палатке, в шалаше: гриппом болеть будет меньше.