Николай Атаров - Избранное
Около нас собирались приверженцы самых различных литературных направлений — конструктивисты Агапов и Габрилович, перевальцы Катаев и Зарудин, лефовец Сергей Третьяков, а большинство и вовсе не принадлежало ни к каким группировкам. Но все эти далекие и близкие друг к другу писатели относились к журналу как к своему органу. И именно Василий Тихонович умел возбуждать интерес и к очерковому жанру, и к программе журнала, и, конечно же, к самой возможности длительных поездок по стране.
О чем же я сам говорил в те годы? Что волновало и мучило меня? Как ни странно, то же во многом, что и теперь. Я всегда считал, что литературу надо не учить, а учиться у нее. Часто критики рассматривали нового героя как муляж, изготовленный руками послушного ученика. Они боялись рассматривать талант — живое в искусстве — как отражение жизненных процессов. Ведь тогда пришлось бы признать, что есть зеркала с не старой еще амальгамой, и эти зеркала свидетельствуют, что надо переориентироваться и видеть зло уже в самой жизни, а не в ее отражениях.
Если желать пользы, если, как любят у нас говорить, «вторгаться в жизнь», то нельзя запретить писателю рассматривать нежелательные явления жизни.
Еще яростнее, чем со схемами, с заданным представлением о сложной и многообразной действительности, мы воевали с пошлостью, бездумным, облегченным изображением жизни. Нередко в журналах, печатавших малые формы, как, например, «30 дней», все многообразие жизни страны сводилось к нескольким условным, почти алгебраическим знакам.
Знак героизма — парашют или парашютистка. Знак молодости — бронзовые ноги в белых туфельках.
Знак радостного труда — девушка, к примеру фонарщик, — она зажигает фонари, читает томик Вийона и грызет яблоко.
Знак гражданской войны — офицер, зарубающий пленных саблей на дебаркадере.
Рассказы засыпаны цветами. Их уже перестали к тому времени описывать. Только перечисляют названия — гвоздики, лютики. Цветы заменяют и психологическое и материальное проявления нашего счастья, радости, борьбы и победы.
И еще девушки. Их не меньше, чем цветов. Их обвевает ветер — дрессированная стихия новеллистов, — он развевает волосы, обтягивает на ногах юбки…
В полной гармонии со стилем и заголовки рассказов: «Девушка из золотого фонда», «Из жизни цветов», «Письма уездной богини», «Девушка на велосипеде», «Девушка в переулке»…
Да стоит ли вспоминать? Не лучше ли, оглядываясь назад, поблагодарить судьбу за то, что она столкнула меня с людьми, каких всегда буду вспоминать с благодарностью?
Из далекой Камбоджи, где я не успел побывать, в давние уже времена еще молодой, кудрявый Мустай Карим привез мне в подарок бронзовое изделие тамошнего кустаря, барабанщика с барабаном, помещавшегося у меня на ладони. Он сидел, поджав ноги, расставя полусогнутые руки с палочками, изготовясь для сильного удара. И барабан был как винный бочонок, наклоненный, чтоб из него полилась хмельная струя.
В минуту, когда меня настигала тоска по несбыточному, он неслышно барабанил, сидя передо мной на письменном столе, и подгонял мою кровь, мою ленивую мысль. И я снова писал.
Однажды я его потерял. Украли, что ли? Или, может, сам подарил кому-то, без сожаления, в час восторга, когда ничего не жалко? А может, он сам сбежал на побывку в Камбоджу, где так и не удалось побывать?
А Карим стал седой, состарился, там, у себя, на рубеже Европы и Азии. Пуля его не убила, только ранила, он не погиб в Балканских горах и, значит, должен был, как и все мы, оставшиеся, стареть, мой ласковый и нежный друг.
И вдруг вернулся ко мне мой барабанщик — там, где он побывал, его, может, не полюбили. Он больше не барабанит. Что с ним случилось?
Он молчит в ответ:
— А с тобой что стряслось?
Когда-то в день ангела на Николу зимнего меня поздравляли бабушка и няня. Теперь поздравили внук и няня. Внук даже дважды. Вечером, когда попросил, отходя ко сну, заглянуть в почтовый ящик. Потом, насладившись радостью даренья, он отнял открытку и сказал, что это не считается, он поздравит деда еще раз завтра, и заснул. А дед…
Ночью идут мысли о памятнике Аветику Исаакяну, о каких-то трех точках его жизни — о любви к народу, к красоте, к правде. Как-то раз его спросили, в чем видит он главную черту национального характера армян. Он подумал и сказал: «Жажда справедливости». А ведь это и есть мое «армянское упрямство»…
Лунин писал из Акатуевского острога — совсем по Эпикуру: «Можно быть счастливым во всех жизненных положениях… В этом мире несчастны только дураки и глупцы». А на надгробном памятнике декабриста Юшневского, по его желанию, начертана надпись: «Мне хорошо». От усталости и атрофии сердца? Или превзошел все жизненные обиды?
Мертвого Сашу я увидел с широко открытым ртом. Я обвязал ему голову полотенцем. Мохнатые его руки, когда я складывал их на животе, были еще теплыми. На письменном столе, на бланке института Склифосовского — «Смерть констатирована». И подпись врача. Пришел высокий молодой человек — замораживать. Заглянув, я увидел, как на правом бедре, где иглой он шьет крупные, грубые стежки, выступает немножко крови. Потом он одел Сашу. Вышел в прихожую, ласково сказал девушке в трубку: «Еду». И тщательно прикрыл листом газеты в незастегнутом саквояже свои резиновые перчатки, белый халат и ножницы.
Ли Бо:
В струящейся воде —
Осенняя луна.
На южном озере
Покой и тишина.
И лотос хочет мне
Сказать о чем-то грустном,
Чтоб грустью и моя
Душа была полна.
Этому более тысячи лет.
Любите ли вы поэзию? Любить поэзию — это уроки краткости.
В «Хаджи-Мурате»: «веревка хороша длинная, а речь короткая». Иногда фраза должна быть сонной, протокольной. Иногда — задыхаться, рваться. Пульс и дыхание.
Никогда не пишите так: сначала сюжет на живую нитку, а стилистика, сами слова — потом.
Найти краеугольную фразу: «Гости съезжались на дачу», «Все счастливые семьи…».
Настоящая литература — где человек, неповторимо открывая себя, неповторимо открывает нам свой мир, мир своей памяти, своих образов, своего взгляда. Писатель не может быть хороший или плохой. Он или настоящий, или никакой.
Врач дает клятву Гиппократа. Писатель тоже. Он обязан заглянуть внутрь себя. Он должен выразить чувство, свое чувство.
Писатель начинается со слова. ‹…›
Анатоль Франс говорил в «Садах Эпикура», что «один прекрасный стих сделал людям больше добра, чем все достижения металлургии».
Другие говорили, что в одной машине больше добра, чем во всем Гомере.
Все дороги ведут в Рим, но не все самые короткие. Это уточнение мы сделали, когда наш шофер, неаполитанец, не зная, как въехать в Рим с севера, свернул и повел свой автобус с бешеной скоростью по окружному кольцу. Мы въехали в Рим с юга, проделав 60 километров крюку, но зато видели все великолепие радиальных магистралей и убедились воочию, что все дороги ведут в Рим.
Вечером в гостинице. Мы ставим роды выше ребенка. Мы посвящаем себя изображению процесса труда, прославлению труда. Они славят вещь, товар — результат труда. Вот, к примеру, реклама в телевидении Рима: три человечка, качаясь от изумления, открывают номер за номером — хвойное мыло! радиоприемник! бензин! стиральный порошок! электробритва!.. Потребитель, таким образом, поставлен выше производителя. Разговор идет с потребителем: перед ним заискивают, о нем хлопочут. Вещь обращена к потребителю. То же в газетах, где не найдешь хроник труда, тем более — трудового подвига; то же на улицах, где витрины просят — кричат либо шепчут — «Купи меня!».
Но удивительно, что то же — на полях Италии, где за всю поездку я увидел три-четыре пары белых волов.
Трудная задача — эстетизировать роды, а не ребенка.
Мадонна показывает младенца, точно рекламный агент свой пылесос. Страшный сон века. ‹…›
Необыкновенно колоритен был бы рассказ о том, как мы писали историю ноябрьского наступления на Дону, в обход Сталинграда в 1942 году. Этот рассказ следовало бы закончить коротким эпизодом запрещения нашим полковником изобразить и его маленькую фигурку, надевающую кожаный реглан и выговаривающую нам. Все двери всех отделов штаба были на три месяца закрыты для журналистов. Как посмели мы (и как исхитрились!) собрать такое количество сведений, имеющих важный военный интерес, начинять рукопись таким количеством номеров дивизий, указаний имен, названий станиц и хуторов! Описать прокурорскую резиденцию, переезды по донским логам вслед за наступающей армией, страшную Арбузовку, Миллерово, Кантемировку… Спустя несколько дней мы начали читать в московских газетах все то, что собирали так детально, с таким трудом.