Константинэ Гамсахурдиа - Похищение Луны
Снова поползли мысли.
Возможно, в этом году он куда-нибудь уедет, в какую-нибудь глушь, — и уже безвозвратно. Старая Цируния едва волочит ноги. Не сегодня-завтра она умрет, и тогда навсегда погаснет огонь в очаге Вардана Эмхвари.
Возможно, что очень скоро и Тараша не станет на свете.
«Не станет меня?» — подумал он, пораженный.
Силится представить себе реально, что его «не стало», и не может.
Зарывшись головой в подушку, окидывает взглядом свой жизненный путь, как если бы он был пройден не им, не Тарашем Эмхвари, а кем-то другим.
В его воображении образуется пустота.
«Меня не станет» — ведь это и есть та страшная, таинственная грань, которая кладет конец его жизни. В длинной и мрачной летописи рода Эмхвари в этом месте будет поставлена точка.
Вспомнил о грамоте католикоса и о страшном проклятии сто восьмого псалма.
Каков должен был быть человек, изобретший эти потрясающие своей жестокостью слова? Они жгут, как расплавленный металл, вырывающийся из домны.
Будто в раскаленной пустыне взметнулся вихрь этих заклинаний!
Долго ворочался в постели Тараш, беззвучно повторяя слова проклятия. Неотвязно выли шакалы.
Наконец, измученный, он заснул.
И видится ему безбрежная, как море, знойная пустыня. До самой груди его коня вздымаются пески.
С востока и запада, севера и юга двигаются смерчи.
Выгнув шеи, гордо подняв головы, наступают они, точно боевые верблюды, изрыгая из пасти огонь.
Кора Махвш лежит, уткнувшись лицом в песок. Кора Махвш и старая Гурандухт взывают: «Слава тебе, великий Мезир!»
Не успел Тараш опомниться, как ворвался Арзакан Звамбая на гнедом коне и шашкою снес Мезиру голову, Из-под копыт Арзаканова коня поднялось багровое облако пыли и окутало всадника…
Вокруг гремят взрывы динамита. Содрогнулся одетый в горностаевую мантию Кавкасиони, так страстно любимый Тарашем Эмхвари. Огненные молнии посыпались на снежные вершины, и оглушительный грохот прокатился между небом и землей.
Низвергнулась в песок надменная Ушба, в своей сатанинской гордыне тянувшаяся к небу.
Половина неба сделалась огненно-красной. Взлетают и рассыпаются одна за другой грозные твердыни. И уже пески погребли под собой ни с чем не сравнимую красоту Кавкасиони.
Удрученный, полный тоски, едет дальше Тараш. Конь его направляется на север по берегу какой-то реки. Удивляется всадник, оглядывая местность. Это не Фазис,[69] освященный чудесными мифами, и не старший брат его — Мтквари,[70] воспетый грузинскими и иранскими поэтами. И не Алазани это — жемчужина Кахетии, и не Черная и не Белая Арагви.
Слышны раскаты близких и далеких залпов. Рушатся крепости и башни, расположенные в шахматном порядке вдоль таинственной реки.
Загремела и загрохотала утроба вселенной, закачался весь мир, и обрушился величественный собор Святого креста. Потом в пепельно-сером воздухе блеснул купол Мцхетского храма и стремительно полетел вниз.
На Зедазенской горе стоит Лукайя Лабахуа, приставив к беззубому рту набатную трубу окумской церкви. Сквозь отрепья старика виден его чешуйчатый живот; козлиные копыта у него и козлиные рога.
От трубного гласа сотрясаются небо и земля. Свинцовое небо так низко опустилось над Зедазенской горой, что можно протянуть руки и дотронуться до него.
Настал день гнева и великой скорби. Ропщет стекающийся отовсюду народ — несчетный, как полевые цветы. Ропщут стар и млад.
И видит Тараш Эмхвари страшное, неописуемое зрелище: на горе Армази бьются два медных идола. На них золотые кольчуги, золотые нагрудники и наколенники. В глазах сверкают изумруды и бериллы.
Звенят скрестившиеся мечи, идолы бьются не на жизнь, а на смерть.
Тараш Эмхвари вскрикнул, пришпорил коня и пока успел доскакать, чтобы разнять закованных в броню рыцарей, головы обоих покатились в песок.
Вгляделся Тараш и узнал: то были боги таинств и предков — Гац и Гаим.
ПУТЬ ТАРАША ЭМХВАРИ
Цируния приоткрыла дверь. Тараш, весь в поту, свесившись с кровати, громко стонал. Старушка своими слабыми руками приподняла его голову и уложила на подушку. Лицо спящего приняло более спокойное выражение. Он глубоко вздохнул и открыл глаза.
Цируния принесла ему письмо от Яманидзе.
Каким далеким показалось Тарашу все, о чем писал ему Вахтанг.
Разорвал письмо, прошел в отцовский кабинет, заперся на ключ. Сел к письменному столу и почти через силу стал писать:
«Дорогой Вахтанг! Много ран разбередило у меня твое письмо и заставило взяться за перо; впрочем, возможно, что в эти тяжелые минуты я и сам бы написал тебе несколько строк. Ведь на протяжении стольких лет мы вместе переживали одну и ту же боль там, на чужбине, да и в дороге перенесли немало мытарств. Во время моего пребывания в Сванетии мне не раз хотелось поделиться с тобой своими думами, но жизнь сложилась так, что наши пути против нашей воли разошлись. Поэтому все откладывал на завтра, чувствуя, что мои настроения будут для тебя непонятны.
Какой смысл писать письма или что бы то ни было, если написанное не проникнуто подлинной искренностью?
Я пришел уже к рубежу земной жизни и искренне исповедуюсь во всем, ибо твердо знаю, что суждения людей не могут повредить мне там, куда не долетает шум людской суеты. Думаю, что правду может сказать лишь тот, кто достиг этой черты, отделяющей жизнь от смерти. Поэтому фиглярством казались мне всегда признания и мемуары писателей и министров, написанные в дни их сытой жизни, в ожидании предстоящего юбилея.
Я смотрю в глаза смерти и, как на исповеди, признаюсь во всем.
Может быть, эти строчки еще больше укрепят тебя в твоей вере, а может, ты покажешь это письмо кому-нибудь другому и оно заставит его призадуматься… Ты, вероятно, помнишь мои слова, сказанные в Риме, что в мире сейчас есть лишь два пути: либо большевизм, либо фашизм. Ты избрал первый путь. Я же до сегодняшнего дня бродил без дорог и, как видишь, не стал ни на один из тех путей.
Случилось со мной так не потому, что я испугался выбора.
Правда, я никогда не хвастался, будто обладаю дерзновением Прометея, но у меня хватило бы мужества сделать себе своим же кинжалом харакири, и не менее спокойно и хладнокровно, чем это делает любой японец.
Не страх удерживал меня. Я не вышел на путь, ведущий в жизнь, потому что он оказался для меня закрытым. Тот мир, который я любил всем своим существом, никогда уже не воскреснет. Тускнеют краски, которые я любил, умирают песни, по которым я тосковал. Кроме того, я должен сказать тебе вот что: даже наимудрейший человек оказывается безумцем, если он одинок в своей мудрости. Поэтому я волей-неволей выбрал путь, который ведет прочь от жизни.
Логика заставляет меня во многом согласиться с тобой. Но, помнишь, я говорил тебе: нравы, обычаи и пороки наших отцов держат нас в своем плену так же крепко, как могучие кольца чудовищной змеи держат Лаокоона и его сыновей.
Эмхвари испокон веков были неисправимые упрямцы. Это упрямство привело моего отца на кладбище Пер-Лашез. Что касается меня, — я даже не знаю, найдется ли кто-нибудь, кто вырыл бы мне могилу.
Я думал, что, укрывшись в Сванетии, уйду от грохота взрываемого динамита. Но я ошибся: в горах Сванетии происходит то же самое, что и в Москве, Киеве или Тбилиси. Идеи похожи на эпидемию: они проникают в такие уголки, куда еще не добрались электропровода.
Теперь мне все безразлично. Я уже не слышу зова эпохи; вернее, — слышу, но от голоса ее меня бросает в дрожь.
Покажи это письмо всем, кто еще колеблется. Покажи им и скажи, чтобы никто не следовал по моим стопам, ибо мой путь ведет туда, откуда не доносится даже эхо…»
Машинально подписал письмо, запечатал конверт. Подошел к шкафу красного дерева, достал свое исследование «О колхидском фетишизме», бросил в камин и зажег дрова. Подождал, пока бумага превратилась в серый пепел. Затем из ящика письменного стола вынул браунинг и, распахнув окно, кликнул Мгелику, прикорнувшую под чинарой. Борзая подняла на него свои ласковые светло-карие глаза и лениво поплелась в дом. Тараш впустил ее в комнату.
— Бедная Мгелика! Ты должна последовать за мной. Иначе скулить тебе голодной на покинутом пепелище…
Обнял ее, поцеловал в голову и, отняв руку, выстрелил из браунинга в то место, которое только что поцеловал. Обливаясь кровью, собака упала у его ног.
Посмотрел на блестящую вороненую сталь револьвера. Было что-то роковое в этом зловещем блеске.
Только хотел приставить дуло к груди, как раздался нетерпеливый стук в дверь. Побледнев, Тараш поспешно спрятал браунинг в карман и пошел открывать. Перед ним стоял взлохмаченный Лукайя Лабахуа с искаженным от волнения лицом. С трудом выдавил он из себя несколько бессвязных слов.