Александр Чаянов - Венецианское зеркало (сборник)
Поезд остановился в Пьяченце, земледельческом центре Итальянского севера.
Это была закулисная Италия. Та, которая составляет действительную нацию и которая совершенно неизвестна иностранцу.
Итальянцы любят мечтать о «Третьем Риме». Если первый был Римом античности, второй — Римом пап, то третий Рим будет Римом кооперации, усовершенствованной агрономии и национальной промышленности итальянской демократии.
Однако Владимиру М. до всего этого не было никакого дела, и он уныло бродил в Пьяченце по сельскохозяйственной выставке, смотря откормленных тучных быков, скользя глазами по пёстрым агрономическим плакатам и машинально слушая пылкие речи какого-то каноника о преимуществах английского дренажа для вечнозелёных марчито.
Наскучив однообразным и скучным зрелищем трудовой земледельческой культуры, Владимир переехал в Павию и близко около неё нашёл небольшой монастырь Чертоза, приспособленный для выделки ликера.
Пышные барочные часовни, тонкие и лёгкие колоннады монастырских двориков, розарии, полные благоухания, дали ему возможность собраться с мыслями.
Блуждающий взор приобрёл осмысленность, и через четыре дня он уже нашёл в себе силы вернуться в Венецию. С покорностью выслушал весть о смерти сестёр и своей дочери и, сразу сгорбившись и постарев, направился к вокзалу, не имея сил оставаться в городе, ставшем гробницей его счастья.
Когда чёрная гондола везла его по узким каналам, — вечерело. Роскошная жизнь пенилась и звенела над Венецией.
XVIII. Снова в Москве
В конце мая 1694 года госпожа Савиньи совершила последнее путешествие в Гриньян.
«Плутарх для девиц»Курьерский поезд медленно подошёл к московским перронам. Мелькнули Триумфальные ворота, дутики, Тверской бульвар. Владимир М. вернулся в свою старую квартиру в переулке между Арбатом и Пречистенкой.
Владимир с грустью посмотрел на кресла красного дерева, елисаветинский диван, с которым связано столько имён и подвигов любви, ставших теперь ненужными, на гобелены, эротические рисунки уже безумного Врубеля, с таким восторгом купленные когда-то фарфор и новгородские иконы, словом, на всё то, что некогда радовало и согревало жизнь.
Его состояние, некогда значительное, было разрушено до основания.
Пришлось продать эротические гравюры, некоторую мебель и великолепного новгородского «Флора и Лавра» с красной по синему пробелкой и поразительными пяточными горками.
Владимир чувствовал себя манекеном, марионеткой, которую невидимая рука дёргала за верёвку. Друзья его не узнавали. Он вёл замкнутый и нелюдимый образ жизни. Заказы, однако, он принимал, и этот последний период его деятельности подарил Москве несколько причудливых и странных зданий.
XIX. Призрак Афродиты
Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень.
БаратынскийПрошло более года. Владимир прогуливался по дорожкам Александровского сада. Следил безразличным взглядом весенние влюблённые пары и гимназистов, зубрящих к экзамену.
Поднял голову, посмотрел на полосу зубчатых Кремлёвских стен, озарённых заходящим солнцем, и всем существом своим почувствовал приближение смерти.
Ему болезненно захотелось еще раз дышать горячими лучами венецианского солнца, услышать всплески весла в ночной воде канала.
Он мысленно подсчитал не оплаченные ещё долги и, махнув рукой, решил поехать в Венецию.
Когда венский экспресс, по обыкновению запоздавший, спускался в итальянскую долину, в марчито и рисовые поля, орошаемые мутными водами реки По, уже вечерело, и только после полуночи прибыл он на перрон венецианского вокзала.
Два американские паровоза, тяжело дыша, вздрагивали всем своим металлическим телом, суетились путешественники, спокойно и деловито сновали носильщики, перетаскивая портпледы и чемоданы. Агенты гостиниц выкрикивали названия своих отелей: «Палас-отель»! «Мажестик»! «Альби»! «Савой-отель»! Всё было до ужаса повторно.
Владимир остановился в № 24 «Ливорно-отель».
Когда он проснулся, было уже поздно… Где-то ворковали голуби, доносились всплески вод канала, оклики гондольеров и крики уличных продавцов. Всё было зловеще повторно. Всё трепетало в какой-то саркастической улыбке Рока.
Владимир спустил ноги на ковёр и медленно подошёл к окну, поднял быстрыми движениями жалюзи и вздрогнул, содрогнувшись от ужаса.
Перед ним на противоположном берегу канала, там, где некогда стоял паноптикум, он увидел огромное витро роскошной парикмахерской, сквозь зеленоватое стекло которого на него смотрели восковые головы сестёр Генрихсон, забытые им когда-то во время бегства из Венеции.
Зловещие куклы смотрели в его опустошённую душу своими чёрными глазами, оттенёнными зеленоватым опалом тела и рыжими, почти бронзовыми змеями волос.
Владимир опустился на пол и, припав лбом к мраморному подоконнику, заплакал.
XX. Sic transit Gloria Mundi
В московской квартире М. толстые слои пыли покрывали кресла красного дерева, елисаветинский диван, пузатые шкафчики александровской эпохи и два тома Паладио, забытые на диване.
Старая крыса наконец прогрызла плотную стенку письменного стола и принялась за пачку писем. Узкая шёлковая лента лопнула, и письма, набросанные тонким почерком женских рук, рассыпались по ящику. Крыса испугалась и убежала.
Вот и всё, господа.
Барвиха на Москве-реке.
Август 1918 г.
Венедиктов, или Достопамятные события моей жизни
С недавних пор Плутарх сделался излюбленным и единственным чтением моим. Сознаться должен, что подвиги аттических героев немного однообразны, и описания бесчисленных битв не раз утомляли меня.
Сколько, однако, неувядаемой прелести находит читатель в страницах, посвященных благородному Титу Фламинину, пылкому Алькибиаду, яростному Пирру, царю эпирскому, и сонму им подобных.
Созерцая жизни великие, невольно думаешь и о своей, давно прожитой и тускло догорающей ныне.
Гуляя по вечерам по склонам берегов москворецких, смотря, как тени от облаков скользят по лугам Луцкого, как поднимается лениво Барвихинское стадо, наблюдая яблони, ветви которых гнутся от тяжести плодов, вспоминаешь весенние душистые цветы, дышавшие запахом сладким на этих же ветвях в минувшем мае, и ощущаешь чувственно, как все течет на путях жизни.
Начинаешь думать, что не в сражениях только дело и не в мудростифилософов, но и в букашке каждой, живущей под солнцем, и что перед лицом Господа собственная наша жизнь не менее достопамятна, чем битва саламинская или подвиги Юлия.
Размышляя так многие годы в сельском своем уединении, пришел я к мысли описать по примеру херонейского философа жизнь человека обыденного, российского, и, не зная в подробности чьей-либо чужой жизни и не располагая библиотеками, решил я, может быть, без достаточной скромности приступить к описанию достопамятностей собственной жизни, полагая, что многие из них не безлюбопытны будут читателям.
Родился я в дни великой Екатерины в первопрестольной столице нашей, в приходе Благовещения, что в Садовниках. Отца своего, гвардии полковника и сподвижника Чернышева в знаменитом его набеге на Берлин, я не помню. Матушка, рано овдовев, проживала со мною в большой бедности, где-то в больших Толмачах, проводя лето в Кускове или у дальних родственников наших Шубендорфов, из которых Иван Карлович заведывал конским заводом в Голицынской подмосковной Влахернской, Кузьминки тож, которую, впрочем, сам старый князь любил называть просто Мельницей.
С годами удалось моей матушке, со старанием великим и не без помощи знакомых и товарищей покойного батюшки, определить меня в московский университетский благородный пансион, о котором поднесь вспоминаю с благоговением. Ах, друзья мои! могу ли я передать вам то чувство, которое питал и питаю к Антону Антоновичу, отцу нашему и благодетелю. Поклонам и танцам обучал меня Ламираль, а знаменитый Сандунов руководствовал нашим детским театром.
В 1804 году, в новом синем мундире с малиновым воротником, обшлагами и золотыми пуговицами, принял я на торжественном акте из рук куратора шпагу — знак моего студенческого достоинства.
Не буду описывать дней моего первого года студенческого. Детище Шувалова, Меселино и Хераскова воспето гениальным пером Шевыревским, и не мне повторять его. Замечу только, что я уже полгода работал у профессора Баузе над изучением древностей славяно-русских, когда жизнь моя вступила в полосу достопамятных событий, повернувших ее в сторону от прошлого течения.
В мае 1805 года возвращался я из Коломенского с Константином Калайдовичем, рассеянно слушал его вдохновенные речи о Холопьем городке и значении камня тьмутараканского, а больше следил за пением жаворонков в прозрачном высоком весеннем небе. Вступив в город и расставшись со спутником своим, почувствовал я внезапно гнет над своей душой необычайный. Казалось, потерял я свободу духа и ясность душевную безвозвратно, и чья-то тяжелая рука опустилась на мой мозг, раздробляя костные покровы черепа. Целыми днями пролеживал я на диване, заставляя Феогноста снова и снова согревать мне пунш.