Сергей Никитин - Живая вода
К завтраку поднялся из кубрика ехавший с нами в свою бригаду бригадир рыбаков Гагорин. Накануне на плавзаводе он крепко выпил после бани и теперь похмельно сумрачен, помят, ворчлив. Обжигаясь, разворошил толстыми пальцами горячую воблу, выбрал икру, вяло пожевал.
— И зачем батька родил меня возле моря! Конец. Пойду теперь арбузы сторожить.
Но никто не поверил этому, никто не возразил старику. Море по-прежнему было спокойно, и в его лазури, блестя, как новые калоши, кувыркались тюлени.
5Волны размывают груды соли на палубе нашей рыбницы.
То, чего я втайне боялся все время, началось с полудня. При ясном небе ровный, без порывов ветер погнал вспененную на гребне волну, море стало мутного цвета хаки, и над ним с какой-то тревожной поспешностью пронеслись два баклана.
Будет ли меня укачивать? Неужели все очарование этих дней разрушится морской болезнью в ее отвратительных и унизительных проявлениях?
Когда смуглой песчаной полосой стал в виду остров Тюлений, мы бросили якорь, стравили почти всю цепь, но нас все равно тащит к острову.
Сколько баллов? — осторожно спрашиваю я капитана.
— Девять.
Мы сидим в каюте мотористов и равнодушно, без азарта играем влажной колодой карт в подкидного дурака. Машины застопорены; все мелкие звуки нашей жизни тонут в грохоте и шипении воли; и через час-два мне уже кажется, что никогда не было этого ласкового теплого моря, что вечно кипит оно колюче вспыхивающими на солнце волнами и рассеивает по ветру хлесткую водяную пыль.
— Моряна?
— Она, — отвечает капитан.
— Надолго?
— Бывает, на неделю.
Мы дрейфуем в кругу рыбачьих стоек — небольших парусных судов — морского приюта рыбаков; в бинокль отчетливо видны их безлюдные палубы, мачты, свернутые паруса, тонкие канаты такелажа.
Что делают там в кубриках люди во время таких недельных штормов?
Отупляюще медленно тянется время. Мы обедаем плохо провяленным, сырым, воняющим машиной судаком, спим, опять играем в дурака, а до ночи все еще далеко, все еще слепит глаза бескрайний блеск волн и уныло маячит на горизонте голый остров.
6Но просыпаюсь ночью, иду в камбуз выпить кружку воды (дает знать себя судак) и думаю:
«Да полно! Было ли все это?..»
Вместе с радостным удивлением перед своей невосприимчивостью к морской болезни испытываю удивление непостоянством стихии. Лунное небо кроют длинные волокна бегущих облаков, в борт тихо поплескивают умиротворенные волны, и нашу рыбницу лишь слегка, даже как-то приятно, переваливает с кормы на нос.
А утро расцветает уже в абсолютном штиле. Мелкое, взмученное штормом море постепенно отстаивается, голубеет, поодаль высовывает из воды усатую морду тюлень и с непорочным любопытством смотрит на нас.
Вчера из-за шторма рыбаки не выбрасывали сетей. Нынче получилось нечто вроде выходного дня: заполоскалось над палубами стоек разноцветное белье, задымились печи камбузов, поднялись на мачтах флаги, приглашая нас подойти. Мы обошли поочередно две стойки, грузили хлеб, воду, почту. Хлеб, который ждали еще вчера, принимали с деловитым равнодушием, но письмам радовались открыто, шумно, потом отходили с ними в сторону и, прежде чем разорвать конверт, долго разглядывали его с мягкой и грустной улыбкой.
И вот, пришвартовавшись к одной из стоек, дрейфуем в открытом море, а затейник, весельчак красавец Жора Латышев «отдирает» на балалайке плясовую. Повязанные до бровей платками смотрят на него со стойки три девушки. «Барыня, барыня, сударыня-барыня…» — тоненько и хрупко несется над морем звук струны. Буднично умывается на палубе серый котенок.
7Под вечер рыбница отвалила от стойки. Я остался у рыбаков, чтобы утром идти с ними «выдирать» сети, и теперь сижу в низком кубрике, разглядывая при тусклом свете фонаря его нехитрую обстановку. Длинный прямоугольный стол, узкие койки вдоль стен, старенький приемник, фотографическая карточка мужчины с крепким, сухим и добрым лицом. Это отец звеньевого Коли Трушкина, погибшего два года назад в море.
Так вот каким оно еще может быть это изменчивое, многоликое море…
Я поднимаюсь на палубу и в красноватом свете луны вижу беспредельную мерцающую равнину, навевающую холодный ужас своей пустынностью, но все же не одолевшую гордый дух человека, бороздящего ее из конца в конец форштевнями своих кораблей.
Я стою на палубе до тех пор, пока внизу, в кубрике, не раздается приглушенный рокот будильника. Еще темно; слегка подувает теплый ветер и разводит мелкую, пляшущую волну. Рыбаки по трое, молча, наметанно быстро спускаются в подчалки — беспалубные парусные лодки — и сразу исчезают в серых сумерках утра. Я — четвертым на подчалке Коли Трушкина. С нами молчаливый, застенчивый мальчик лет пятнадцати — Федя — и рыбачка Зоя, строгая, с тонким носом, иконного лика девушка.
Где-то, среди этих красноватых волн качается, кланяется на все стороны маяк, указывающий конец сети, — тоненькая вешка с пучком прутьев на конце, и мне кажется, что, сколько бы мы ни носились по однообразно взбуруненному ветром морю, нам не отыскать ее до полного рассвета.
— Вижу, — спокойно и тихо говорит наконец Федя.
Мелкая дрожь азарта начинает трясти меня. Будет ли рыба? Сколько?
И вот, трепеща в тонкой паутине сетей, тускло серебрясь, ошлепывая хвостами днище лодки, хлынула мне под ноги вобла…
Время перестало существовать. Сеть отвесно лезла со своим живым грузом из зеленой пучины в лодку, переполняла ее, давила нас, и я в каком-то экстазе молился морю:
— Дай им рыбы! Ну что тебе стоит, море, отдать им несколько центнеров рыбы! Вознагради их труд, нелегкий и опасный, красивый и свободный. На, возьми серебряную монету в знак того, что я вернусь к тебе, потому что полюбил тебя и смелых людей твоих… И дай им рыбы! Ведь ты хорошее, доброе море… Дай им рыбы!
Сколько часов одолело время в этом стремительном рывке — не знаю. Я вижу себя опять на палубе рыбацкой стойки, посреди сетей и скользких расползающихся груд рыбы; волны увесисто бьют в дощатые борта судна, рвут его на якорных цепях; море, небо — все в сером моросящем дожде, длинными космами летящем по ветру. Моряна…
Устойчиво в беспросветном ненастье дует моряна.
За солнцем в Армению
Был на исходе октябрь. С севера вагоны дальних поездов уже привозили на крышах снег, уже давно отсняли холодным солнцем и синевой небес те дни, которые иногда дарит нам поздняя осень, и низкие, провисшие тучи сеяли на озябшую землю то мелкую снеговую крупку, то колючий дождь.
На Пушкинской площади поэт на пьедестале, печально клоня обнаженную голову, казалось, думал:
«Октябрь уж наступил…»
Я глядел на него из широкого окна редакции «Известий» и почти осязаемо чувствовал холод этой бронзы под мелким секущим дождем. А за спиной у меня кто-то воодушевленно рассказывал о том, что в Армении ученые с помощью параболических зеркал концентрируют вечное тепло солнца, превращая его в другие быстротекущие виды энергии на потребу человека.
«Зачерпнуть бы пригоршней из этой зеркальной чаши и плеснуть окрест животворным теплом Араратской долины…» — думал я.
И вдруг вся долина представилась мне такой же чашей, собирающей все тепло мира, — древняя долина, покоившая в своих отложениях окаменевший остов Ноева ковчега.
Тогда я, кажется, пообещал редактору отдела даже привезти один из этих обломков, только бы он посодействовал моей поездке в Армению.
И вот состав Москва — Ереван уже несет меня через рощи Подмосковья, поля Украины, степи Дона, горы Кавказа, вдоль берега Черного моря, несет в… Какой эпитет ей под стать? Древняя? Солнечная? Многострадальная? Гостеприимная?.. Но такого, пожалуй, нет, чтобы в нем одном собралась вся суть неповторимого очарования Армении. Так и зудит рука написать: «Нет слов выразить…» Но, если не можешь найти подобающие слова, не берись писать.
2Каменистое, желто-рыжее от высохшей травы нагорье тянулось за окном вагона. Нагорье накрывал густо-синий, казалось, отвердевший, как монолит, купол неба без единого облачка. И вдруг на горизонте справа по ходу поезда неясно проступила гряда облаков странного, никогда не виданного мной, конического очертания. Их было два, этих слившихся своими основаниями конуса, сотворенных на синем фоне неба из белых и нежно-голубых облаков. Поезд продолжал свой бег через желто-рыжую пустыню, а их очертания все оставались прежними, не подвластные ни ветрам, ни перемене ракурса, и вдруг, как счастливое озарение, меня пронзила мысль:
«Да ведь это Арарат!»
Так вот он каков, горнило остывшего вулкана — остановившееся прекрасное мгновение древних времен планеты, — гора библейских легенд, эмблема Армении, запечатленная на ее республиканском Гербе!