Даниил Гранин - Выбор цели
— Грязный, грязный, как свинья. Я погибаю от грязи, а им и дела нет…
— Что случилось? — без интереса спрашивает Таня.
— Он опять грязный, этот уран. Что ни делаем, никак не избавиться. Примеси, примеси. В графите примеси, здесь примеси. Свинство! Я умру.
— Это по-мужски, — соглашается Таня. — Лучше умереть в грязи, чем жить в чистоте.
Опустошив очередной стакан и отдышавшись, Халипов продолжает, видимо, прерванный разговор с Изотовым:
— Не согласен. Послушайте, друзья, я считаю, что все же надо поговорить с Зубавиным. Иначе это черт знает чем может кончиться.
— Не знаю, не знаю, — задумчиво повторяет Изотов. — Борода ничего не делает наобум.
Халипов отодвигает стакан, сахарницу, всю посуду, вытаскивает бумаги, раскладывает их.
— Полюбуйтесь! Вы уж простите меня, я так не умею. Я всю жизнь привык сперва производить эксперимент, потом давать заключение. А сейчас надо наоборот. Мало того — посадили в поезд, везут черт знает куда и еще требуют рекомендации! Есть же, в конце концов, профессиональная репутация, честь… Мне моя честь дороже!
— Дороже чего? — задумчиво спрашивает Таня.
— Дороже всего. — Халипов поправил очки, вспомнив, усмехнулся — Знаете выражение — жизнь Родине, честь никому.
Вряд ли Таня знала это выражение, никто из них, молодых, его не знал, немудрено, что они в первую минуту призадумались.
Федя вдруг стучит кулаком по столу:
— А меня никто не слушает! А почему? Потому что у меня нет бороды…
Увидев в дверях салона Зубавина, Халипов сразу же агрессивно обращается к нему:
— Вы хотите спросить, как у нас дела? Плохи у нас дела, плохи. Эксперименты еще не кончены. А мы уже заводы строим. Как лучше — не знаем, а строим. А если ошибемся? Где это видано — стрелять в цель, которая еще не появилась! Зачем вы толкаете на это Курчатова? С вас ведь тоже спросят!
Зубавин садится за стол, не спеша наливает чай.
— Хорошо, если спросят, а то и спрашивать не станут, — благодушно усмехается он, никак не затронутый наскоками Халипова.
Тот недоумевает:
— Тогда зачем же вы? Как же вы…
— А что я могу, если Игорь Васильевич сам предлагает!
— Сам? — Вот чего Халипов, да и остальные не ожидали. — Сам?.. Отговорить!
Зубавину остается лишь вздохнуть над подобными советами, все это продумано им и так и этак, и он охотно поясняет.
— Речь, между прочим, идет о том, чтобы выиграть полгода. Полгода! При нынешнем международном положении кто меня слушать станет, всякие мои опасения?.. А представьте себе, что Курчатов прав? А?
— Физкульт-привет!.. Федя, ну как, открытие есть? — С этими словами входит Курчатов, веселый, бодрый, потирающий руки от удовольствия энергично начатого дня. Ему освобождают место за столом, и он включается в чаепитие.
— Простите, — говорит Халипов Зубавину. — А если Курчатов не прав? Уж больно все это зыбко…
Пауза. Курчатов, улыбаясь, пьет чай.
— Ах, да! Чуть не забыл. У меня же для вас сюрприз, — громче обычного объявляет Зубавин и выкладывает на стол несколько фотоснимков. — Толя, и вы тут есть, — сообщает он Изотову.
— А, да… да, да, — приговаривает Изотов, рассматривая фотографии. — Это Бор… Это мы у него дома. А это Гейзенберг. Это Сциллард…
Это была юная счастливая пора физики, которая больше никогда не повторится. Изотова тогда направили работать в Копенгаген, к Бору, в институт, этот трехэтажный, похожий на школу дом под красной крышей, где играли в пинг-понг, пили без конца кофе и работали все время, даже во сне.
А Гейзенберг был тогда белокурым долговязым парнем, он любил щеголять в кожаных шортах, цитировать древних греков и без конца обсуждать с Бором свои идеи. А венгр Лео Сциллард, который был ассистентом Лауэ и работал у него в Берлине, тоже приезжал к Бору на его собеседования.
Они собирались сюда со всего света, гении и корифеи, старики и мальчишки, путешественники и домоседы, — они все тогда знали друг друга. Мало кто из них еще был похож на свои будущие портреты. Всем им придется заняться бомбой. Одни будут делать ее в Англии, в Америке, другие в Германии и третьи в Советском Союзе.
— А вот там Вейцзеккер, — продолжает узнавать Изотов.
Карл фон Вейцзеккер, сын германского статс-секретаря, был другом и в какой-то мере учеником Вернера Гейзенберга, получившего уже тогда Нобелевскую премию; он тоже работал тогда у Бора и сделал неплохую работу, кажется, по изометрии.
— А это кто? — спрашивает Курчатов.
— Это? По-моему, Оппенгеймер, — говорит Изотов. — Оппи…
…Стройный, пижонистый, заядлый курильщик, Оппи, который умел быть центром всякого так называемого физического трепа. Ему было за тридцать, он хорошо знал мифологию, но, кажется, по физике у него серьезных работ не было, во всяком случае, Изотов не помнил.
— Да, это Оппенгеймер, — подтверждает Зубавин, — отец атомной бомбы, как его называют в Америке.
На фотографии он в компании других молодых физиков на какой-то улочке Копенгагена. Курчатов разглядывает его, пытаясь выделить, обособить, угадать в этих чертах будущего Оппи.
— И ты тут, Толенька! — восклицает Таня.
— А… это на конгрессе. Помните, вы тогда отказались ехать, Игорь Васильевич?
Да, это было, когда Курчатов только взялся за работу на циклотроне у Халипова. Ему надо было получить пучок, и пришлось отказаться от конгресса. Как давно это было! Кто мог знать, что пройдет много лет, прежде чем он встретится с этими физиками, знакомыми ему по работам, по статьям, по теориям, взглядам, ошибкам, пристрастиям… Тогда казалось, что не на этот конгресс, так на следующий, через год, он тоже поедет к Бору, или в Геттинген, или на Сольвеевский конгресс, да мало ли…
Изотов перебирает снимки с грустью и удивлением. Неужели это он был среди них? До чего ж быстро изменились судьбы и взгляды всех их…
— Эйнштейн… А это старик Лауэ! — узнает Изотов, и нежность непроизвольно прорывается в его голосе.
Эйнштейн — понятно, но Лауэ? На него смотрят недоуменно, и он смущается, хмурится — конечно, в их глазах знаменитый физик Лауэ сейчас — физик гитлеровской Германии, для него же он прежде всего веселый, сердечный человек, тогда он считал его стариком, но вокруг этого старика постоянно звучал смех, он был первый лыжник, первый музыкант и первый автомобилист. И ученый он был первоклассный. Как объяснить им всем, что Лауэ не мог стать нацистом? Он так ненавидел расизм, он не побоялся выступить против избрания фашиста Штарка в Академию наук, он ни черта не боялся, — не может быть, чтобы за эти годы Лауэ изменил свои взгляды. Хотя, наверно, нельзя ручаться, чего только не происходило с людьми за годы войны…
— Да, Лауэ — упрямо повторяет Изотов с нежностью.
— Фон Лауэ! — поправляет Курчатов.
Изотов ничего не может возразить: Курчатов ведь Лауэ не видел, и холодность и даже враждебность его понятны.
Все выяснится еще только через год-полтора, как достойно и мужественно держался Макс фон Лауэ все годы фашизма, вплоть до конца войны. Он был совестью и нравственным примером, доказывая всем, что даже под гнетом фашизма человек мог не согнуться, не сломаться.
— Это Ган… Это Гейзенберг, — показывает Изотов.
Какие они тут все беспутные, ничто еще не разделяет их.
И Гейзенберг, в свитере, в темных очках, и Отто Ган, в клетчатой рубахе, в тирольской шапочке с пером, над чем они хохочут? Отто Ган, неужели и он, этот благородный человек, тоже стал фашиствующим физиком?..
— Так вот, — вдруг прерывает Курчатов. — Американская стратегия нам не подходит. Мы фронт исследований сужаем. Риск? В какой степени? Ну что ж, степень риска, осторожности — все это ведь тоже можно просчитать научно. — Он чертит в воздухе: — Вот выигрыш во времени. А вот степень риска. Наша задача — найти оптимальный вариант…
— Нашел! — вдруг завопил Федя. — Какая голова! Таня, погладьте эту голову! Пощупайте ее, пожалуйста, разрешаю! Голова гения! Я гений! Я сделал великое открытие!.. Нет… Кажется, ерунда. Ерунда…
Курчатов не обращает внимания на его возгласы. Снова его привлекает к себе фотография Оппенгеймера.
— С кем это он?
Огромный, плечистый, грузный человек в форменной рубашке рядом с Оппенгеймером. Они стоят как приятели, позируя фотографу.
— С генералом Гровсом, — поясняет Зубавин. — Начальником Манхэттенского проекта. Снято это, если я не ошибаюсь, году в сорок втором, когда Оппенгеймера назначили руководителем Лос-Аламосской лаборатории.
Курчатов всматривается в фотографию, пытаясь разгадать, что же за человек этот Оппенгеймер.
Летят за окном заснеженные ели и кедры сибирских лесов, и вдруг они сменяются жаркой аризонской равниной. Кое-где распаханные, засеянные кукурузой и маисом прерии тянутся вплоть до коричневато-красных скал на горизонте. Проплывают редкие фермы — низкие белые постройки с рекламными щитами.