Григорий Бакланов - Навеки – девятнадцатилетние
Когда вылезли изо рва и бежали с Кытиным по полю, разматывая за собой провод, пули высвистывали так близко, что Третьяков на бегу дергал головой, будто отмахивался от них. Внезапный артналет положил обоих. В какой-то миг, оторвав лицо от земли, увидел впереди угольно-серую, снеговую в жаркий день тучу. Клубящейся грозовой стеной стояла она, а перед ней высоко метались голуби, ослепительно белые. И вдруг увидел, как одного срезало пулей, впервые в жизни Третьяков увидал это. Голубя подкинуло выше стаи, закружась, он падал вниз, оставлял в воздухе перья из раскрывшегося крыла. И – холодом по сердцу: «Убьет меня сегодня!..» Подумал и сам испугался, что так подумал. В следующий момент, вскочив, он бежал по полю с автоматом в опущенной руке. Согнутые, бегущие впереди пехотинцы в своих гимнастерках казались белыми перед черной стеной тучи, как на негативе.
Нырнув головой в дым разрыва, падая, Третьяков поймал на лету снижающийся вой мины. И стон чей-то близко, захлебывающийся, жалобный: «Ой! О-оо! Ой-е-е-ей!..» Стремительней вой мины. Больней стон. И еще два голоса лаются поспешно: «Дай, говорю… Отдай!» – «Вот она тебе щас даст… Щас отдаст…» Показалось, один голос – Кытина. Грохнуло. Стон оборвался. Когда Третьяков вскочил, Кытин и пехотинец в пыли разрыва тянули друг у друга из рук катушку немецкого телефонного провода, топтались на месте. Пехотинец был здоровей, рослый, в распахнутой шинели. Кытин, успевая перехватываться, ударял его по рукам сверху. И еще ногой доставал. При этом кричал отчаянно:
– Товарищ лейтенант! Лейтенант!
Железный скрежет снаряда. Оба присели, катушку ни один не выпускал из рук.
– Товарищ лейтенант!..
– А ну брось! – набежав, закричал Третьяков. Пехотинец неохотно отпускал руки.
– Моя катушка. Я ее нашел на поле…
Взрывной волной качнуло всех троих. Вытряхивая землю из-за шиворота, Третьяков видел, как Кытин на корточках уже подсоединяет конец добытого провода.
– Нашел – еще найди. Их вон сколько…
А сам прятал довольную улыбку.
Они спрыгнули в траншею, когда над ней еще стояли пыль и дым. Усевшись на катушку с проводом, словно и тут охраняя ее, Кытин подключал аппарат. Третьяков лег локтями на бруствер, оглядывал поле в бинокль. Стекла окуляров запотевали, пот щипал растрескавшиеся губы, тек по ложбине груди под гимнастеркой.
Впереди спешно окапывалась пехота. Среди переползавших по земле, распластанных на ней пехотинцев столбом взлетали разрывы, дымы шатало над полем, и безостановочно, не давая пехоте подняться, секли пулеметы. И над головой, за толщей воздуха, – дрр!.. дрр!.. – глухо раздавались пулеметные очереди, то снижаясь, то отдаляясь, завывали моторы – клубком перекатывался воздушный бой.
По траншее все время перебегали люди. Один раз, прижавшись к стенке, мельком увидел Третьяков, как протащили под мышки кого-то. Задравшаяся гимнастерка, впалый желтый живот… Знакомой показалась стриженая голова с залысинами, чья-то рука надевала на нее пилотку.
Прибежал исчезнувший было Кытин:
– Товарищ лейтенант, там такие туннели под землей! Метров десять глубины, ага! – А сам уже что-то жевал. – Хлеба хотите? Он там все побросал. Идите гляньте. Над головой метров десять глины, ни один снаряд не возьмет.
За поворотом траншеи в боковой щели друг на друге лежали убитые немцы. Верхний раскинул ступни в продранных носках, мундир разорван у горла, вместо лица – запекшаяся черная корка земли и крови, а над ней ветром шевелило волнистые светлые волосы. Несколько раз переступал Третьяков через убитых немцев, пока спускался вниз, в темноту после яркого солнца, хватаясь за стены руками.
Тут все звуки глуше, от взрывов – они, как удары, отдавались под землей – подскакивали огни свечей и сыпалось с мощного глиняного свода. На полу, в желтом сумраке, белели бинты раненых. Среди них увидел он командира роты. Голый по пояс, коричневый в этом свете, сидел он на земле, а санитар, стоя на коленях, обматывал ему грудь бинтами. Узнав Третьякова, командир роты поднял бессильно клонившуюся залысую голову:
– Вот… опять стукнуло… На один бой меня не хватило…
Туннель, как дымом, наполнялся пылью, удары отдавались непрерывно, и уже казалось, что-то происходит наверху. Стоя над командиром роты, Третьяков спрашивал:
– Старшой, ты говорил, начальник штаба у вас был под Харьковом. Здесь он, а? Не видал? Про дядьку хотел узнать…
И взглядом торопил, помогал вспомнить. Но командир роты, подняв голову, смотрел на свод потолка, откуда на лицо ему сыпалась глина. Среди раненых возникла тревога. Они ощупали вокруг себя оружие, некоторые куда-то поползли.
Наверху все грохотало. Пока пробирался туда, повсюду в проходах толклось множество набежавшего откуда-то народа. И в траншее – толкотня, крики, испуганные лица. Визгнуло коротко. Разрыв. Разрыв. Танки! Еще и голову не высунув из траншеи, понял: они. Бьют прямой наводкой: выстрел – разрыв. Опять визгнуло коротко, всех пригнуло в траншее. Осыпанный сверху, Третьяков выглянул из-за бруствера: танки. Низкие, длинноствольные, они появились из-за бугра, на котором вращались крылья мельницы. Два танка… Еще за ними – один, два, три… У переднего пушка сверкнула огнем. Дало так, что звоном уши заложило.
– Кытин!
Валялся засыпанный землей аппарат. Катушки с проводом нет. И Кытина нигде нет. Третьяков схватил трубку. Нет связи. Неужели убежал?
На поле лежала неокопавшаяся пехота. Танки шли, и перед ними, как ветром, снимало с земли людей. Они вскакивали по одному, бежали, пригибаясь, словно на четвереньках, разрывы сметали бегущих.
– Я те побегаю! Я те побегаю! – яростно кричал в трубку командир батальона и тряс матерчатым козырьком фуражки над глазами, а сам весь под землей стоял, в проходе в туннель.
Лейтенант-артиллерист беспомощно суетился с картой у телефона, белый-белый. Оправдывался в трубку, огня не открывал.
– Какие у тебя пушки? – крикнул Третьяков.
– Гаубицы… Стодвадцатидвух…
– Где батарея?
– Вот. Вот, – показывал лейтенант на карте, смотрел с надеждой.
Третьяков прикинул расстояние:
– Открывай огонь! – И стал передавать команду.
Какой-то парень, чубатый, в сержантских погонах, неизвестно почему толкавшийся здесь, восхищенно смотрел на Третьякова.
– Вот молодец лейтенант!
И тут Третьяков услышал в трубке задыхающийся голос Кытина:
– «Акация», «Акация»!..
– Кытин?
– Я! Тут порыв на поле…
И сейчас же голос командира дивизиона:
– Что там у вас происходит? Третьяков! Что делается там у вас?
– Немец контратакует танками! Надо заградительный огонь…
– Танки, танки… Сколько видишь танков? Сам сколько видишь?
– Пять видел… Сейчас…
Он хотел сказать «посчитаю», его ударило, сбило с ног. Комья земли рушились сверху, били по согнутой спине, по голове, когда он, стоя на коленях над аппаратом, сдерживал тошноту. Тягучая слюна текла изо рта, он рукавом вытирал ее. Подумал: «Вот оно…» И поразился: не страшно.
На дне траншеи ничком лежал чубатый сержант, выкинув перед собой руку. Пальцы на ней шевелились. А там, где только что комбат кричал и тряс козырьком, дымилась рыхлая воронка.
Поднявшись на слабых ногах, не понимая, ранен он, не ранен, – но крови на нем нигде не было, – Третьяков увидел поле, разрывы, бегущих, падающих на землю людей. Медленно, словно это голова кружилась, вращались на бугре пробитые полотнища – крылья ветряной мельницы, то заслоняя нижним краем, то открывая идущие танки. И, чувствуя неотвратимость надвигающегося и остановившееся время, сквозь звон и глушь в ушах, как чужой, слыша свой голос, он передавал команду дивизиону. Вскинул бинокль к глазам. Резче, ближе все стало, притянутое увеличительными стеклами. Взблескивая гусеницами, надвигался вырвавшийся вперед танк, и крыло мельницы с оторванным полотнищем, опускаясь сверху, отделяло его от остальных.
Вскинулся разрыв. Что-то дернуло телефонный аппарат, поволокло с бруствера. Подхватив его, прижимая коленом к стенке окопа, Третьяков прокричал новую команду. Сильней дернуло аппарат. Обернулся. Над бруствером – черное, белозубое улыбающееся лицо.
– Насруллаев!
Еще шире, радостней улыбка, зубов сто выставил напоказ, и все белые, крепкие. Насруллаев, его связист, лежит на земле. Приполз. И две катушки телефонного провода на нем. И провод в руке, за который он дергает.
– Вниз прыгай! Быстро!
Улыбается, как будто не понимает русского языка.
– Вниз, кому говорю! Кытин где?
Потянулся сдернуть Насруллаева в окоп, но ударило под локоть, болью прожгло руку. Он подхватил левую руку другой рукой, в которой была телефонная трубка, не понимая, кто его ударил, чувствуя только, что не может вдохнуть. И раньше, чем он увидел свою кровь, увидел страх и боль на лице Насруллаева, смотревшего на него. Потом закапало из рукава шинели. Сразу ослабев, чувствуя, как обморочно немеет лицо, губы, он сел на дно траншеи, зачем-то здоровой рукой нашаривая рядом с собой автомат.