Юрий Герман - Наши знакомые
В табачном киоске он купил открытку и, уже послюнив карандаш, вспомнил, что писать, собственно, некому. С учета снят. Может быть, написать Коле Ковалеву?
И он написал Коле Ковалеву.
«Милый Коля, — писал Щупак, — сказка это, чудо или это бред, но я в Ленинграде. Прямо передо мной Екатерина. Во дворец (в Зимний) можно входить. Мне очень грустно, дорогой Коля! Знаешь, тут в 12 часов дня стреляет пушка. Вот бы нам в местечко? На островах тут бывшие дачи все заняты Домами отдыха. Сейчас пойду в Петропавловскую крепость. Обедал за тридцать пять копеек — шницель. Будь здоров, напиши мне до востребования в почтамт. Передай привет ребятам. Сема».
Опуская открытку в почтовый ящик, Сема вдруг вспомнил маслобойный завод, речку, музыку в саду, свою полку с книгами.
Ночью он попал в заведение на Обводном и напился пьян. Два подозрительных типа подсели к его столику. Он поил их и читал им стихи:
По вечерам над ресторанами…
Типы слушали, будто бы даже восхищались.
— Ишь ты! — говорил один.
— Картина, картина! — поддакивал другой.
— Полная картина.
— Чудесные стихи! — кричал Сема. — Вы только послушайте: «В моей душе лежит сокровище». И таких стихов сколько угодно. Один Пушкин чего стоит.
Типы пили портвейн, похожий на чернила, с любопытством поглядывали на красное от пива и от вдохновения Семино лиц, на его русые волосы, на добротный перелицованный пиджак и перемигивались.
— А скажите, — спрашивал Сема, — тут в Ленинграде есть какие-нибудь, ну… морские таверны? Мне бы только поглядеть. Понимаете? Там, где моряки, а?
— Чтоб с бабами? — спрашивал тип постарше и помордастее. — Вам поиграть?
— А там и карты есть? — не понимал пьяный Сема. — Разве карты еще не запрещены?
Во втором часу ночи Сема вдруг почувствовал в своем кармане чужую руку и, развернувшись от плеча, ударил одного из типов по зубам. Тип качнулся и нырнул головой, точно купаясь, в серый мрамор стола, но в ту же секунду страшный удар железной перчаткой в грудь свалил Сему с ног…
Он очнулся от холодной воды.
Немолодой человек с седеющими уже висками, стриженный бобриком, в гимнастерке военного образца, поливал ему голову из жестяной кружки.
«Таверна! — смутно подумал Сема. — Меня ударили навахой. Или кортиком. Только бы металл не был отравлен!»
И опять забылся.
Потом они долго ехали в машине уголовного розыска. Сема первый раз в жизни ехал в автомобиле и, несмотря на тошноту, головокружение и противную вязкую истому, наслаждался. «Авто! — думал он. — Меня мчат в авто!» Типы тряслись на скамейке напротив. Они были чрезвычайно мрачны и в очередь курили одну папиросу. Тот человек, который поливал Сему водой, угрюмо молчал.
«А может быть, я кого-нибудь убил? — внезапно испугался Сема. — Тогда будет мне таверна. Эх, черт!»
Его мучили угрызения совести. Почти с нежностью он вспоминал рацеи Коли Ковалева, свои бои с братьями Нотовичами, сквер, все то, от чего он уехал…
В уголовном розыске на площади Урицкого Сема долго ждал в коридоре, прежде чем его вызвали.
— Направо! — сказал штатский парень в высоких сапогах, с маузером на боку. — Направо к товарищу Лапшину. Да вы же налево идете!
Сема еще не слишком хорошо соображал, и Лапшин понял это. Молча он перелистывал Семины документы и покуривал…
«Что ж, — думал Сема. — Теперь в тюрьму. Все как полагается. За решетку. Сижу за решеткой в темнице сырой. Выгонят из комсомола. И справедливо выгонят. Может быть, я убийца! Хотя, впрочем, кого же я убил?»
— Фамилия? — спросил Лапшин.
— Щупак.
— Имя?
— Там же все написано…
Когда Сема ответил на все вопросы, Лапшин приказал ему пересчитать деньги. Покуда Щупак считал, пересчитывал и недоумевал, Лапшин пил чай с ванильными сухарями.
— Ну?
— Не хватает.
— Неужели? И много не хватает?
— Много! — глупо улыбаясь, произнес Сема. — Только девять рублей осталось, и вот еще мелочь…
— А было?
— Двести семьдесят.
— Много пропили?
— Не знаю.
— А с кем вы сидели — знаете?
Сема слегка приоткрыл рот.
— Вы пили с матерыми рецидивистами. Одного зовут Барабан, другого Невеста…
— Невеста? Он же мужчина…
Лапшин вздохнул.
— Щенок вы косолапый, а то-оже, по ресторанам. «Таверна». Черт знает каких слов наберутся, а потом вот — «где мои деньги?», «Наваха»…
— Разве я про это… говорил?
— Нет, я про это говорил! — угрюмо произнес Лапшин. Открыл сейф, вынул оттуда пакетик, накрест перевязанный бечевкой, и протянул его Щупаку.
— Вот ваши деньги, за исключением девятнадцати рублей. Их вы, наверное, успели пропить. Напишите расписку.
— Все?
— Все. Можете идти. Возьмите пропуск, в соседней комнате вам поставят штампик.
Сема встал.
— Дело вот в чем… — сказал он.
И вдруг ни с того ни с сего поведал незнакомому сыщику всю свою жизнь.
— Куда же вы собрались поступать? — осведомился Лапшин.
— Я… меня интересует искусство… Например, Институт истории искусств… Я бы…
— Да, искусство! — задумчиво подтвердил Лапшин. — Нынче многих искусство интересует. Вот рецидивист Невеста тоже в киноактеры метил…
Сема молча немножко обиделся. «Странные ассоциации», — подумал он.
— А чтобы дело полезное делать — это мало кто задумывается, — продолжал Лапшин. — Чего, например, лучше — рабочий! Государство наше как-никак не истории искусств государство, а рабочих и крестьян…
— Я и работал на заводе…
— Работал? — усмехнулся Лапшин. — Таких, милый человек, работников нынче хоть пруд пруди — делают себе рабочий стаж. Нет, не то…
— Знаете, — внезапно оживился Сема, — возьмите меня к себе в органы!
Он сидел перед Лапшиным, прямодушный, голубоглазый, насквозь пропахший подсолнечным маслом, толстый и косолапый…
— В пир… в пинкертоны? — спросил Лапшин.
— Ага.
— Молода, в Саксонии не была! — усмехнулся одними губами Лапшин. — У нас работенка, товарищ дорогой, серая, будничная. А вот на работу встать я могу тебе помочь…
И велел позвонить ему по телефону в среду после шести вечера.
Сема позвонил и в четверг уже оформлялся в числе ста комсомольцев, уезжающих на Гидроторф.
Комсомольцев провожали с оркестром. Плакали девушки. Сема торчал в окне и махал веером, купленным перед отъездом в игрушечном магазине. Его лично никто не провожал, но так как провожающих было много, то Щупак не чувствовал себя особенно одиноким. В пути он декламировал Маяковского, пел песни, вывешивал на стенке вагона распорядок дня и ухитрился даже выпустить номер ильичёвки с собственными карикатурами и со стихотворением, кончавшимся так:
Наш паровоз, лети вперед
На торфе остановка.
Другого нет у нас пути,
В руках у нас винтовка.
— Что ж ты подписываешься? — сказали ему. — Не твой ведь стишок…
— Моя аранжировка, — ответил Щупак, — а если не нравится, напиши другое.
Потом ехали пароходом.
На пристани комсомольцев никто не встретил.
Трое сейчас же решили ехать назад. К ним присоединилось еще несколько человек. Длиннорукий, рыжий комсомолец Гребако заявил, что он «не намерен».
Было уже совсем темно.
Никто не знал, куда идти, хотелось есть. Беленькая девочка Ефремова заплакала.
— Ну что это, — говорила она, — у меня и денег нет…
Начался дождь. Ребята стащили сундучки, баулы и чемоданы под навес. Тут пахло смолой и мышами. Из окошка дежурного доносилось пение:
Очи черные,
Очи страстные…
Сема подошел к окну, отодвинул рукой занавеску и спросил:
— Как на Гидроторф пройти, хозяин?
«Хозяин» лежал на клеенчатом диване с женщиной. У женщины было красное, глупое лицо и растрепанные волосы.
Мужчина играл на гитаре. Гитара лежала у него на животе, длинная георгиевская лента висела до самого полу, на стуле поблескивала банка с черным пивом.
— Послушайте, — во второй раз крикнул Сема, — как пройти на Гидроторф?..
Мужчина поднялся и, размахивая гитарой, подошел к окну.
— Просто, — сказал он, — пойдешь…
— Ну?
— На легком катере…
— Ну?
Мужчина нелепо в рифму выругался, захлопнул окно, опустил занавеску и погасил свет. На Волге орали пароходы.
По-прежнему дождь барабанил по жестяному навесу. Сема печально засопел, поднял воротник пиджака, нахлобучил пониже кепку и, сунув руки в карманы, зашагал в город. На почту его не пустили.
— Закрыто, — сказал голос из-за двери, — чего ломишься?
Из милиции разговаривать с Гидроторфом тоже не разрешили.