Леонид Первомайский - Дикий мед
Варвара усмехнулась в темноте. Она невольно поставила себя на одну доску с Пасековым. Хорошо, что никто не может увидеть в эту минуту ее лицо, — имел бы случай убедиться, какие самодовольные дурехи бывают на свете. Только представить ее в кабине самолета, который летит над колонной немецких танков, пикирует, стреляет из своей пушки или сбрасывает бомбы, — умереть со смеху можно! Нет, она не способна на такие подвиги. Васьков вдруг свернул с шоссе и поехал, как Варваре показалось, прямо по полю, подминая колесами грузовика темную стену высоких хлебов.
«Как же мы тут проедем?» — подумала было Варвара, но прежние ее мысли были сильнее, и она уже опять думала не о дороге, а о Пасекове и о его полете на штурмовку.
Варвара охотно думала о Пасекове. Его полет не был продиктован необходимостью, как не было продиктовано необходимостью и ее ползание по полю, вытаскивание и перевязывание раненых. А что же ты должна была делать? Варвара не на шутку рассердилась на себя. Смотреть, как раненые истекают кровью, ожидая санинструкторов, и фотографировать их искаженные страданием лица? Могла бы ты после этого глядеть людям в глаза? Могла бы не презирать себя? Да пропади они пропадом, все снимки, какое ей дело до того, что она корреспондент! Она не только корреспондент, но и человек… Вот до чего можно докатиться! Когда утрачиваешь разницу между добром и злом, становишься механизмом для выполнения прямых обязанностей, машиной без сердца и души. Пасеков правильно сделал, что полетел на штурмовку.
Варвара поймала себя еще на одном преступлении.
Она пряталась за мыслями о Пасекове от мыслей о себе, потому что ей было страшно — она и хотела и боялась новой встречи с Лажечниковым, воображала и не могла вообразить, как эта встреча произойдет, как она подойдет к нему, что скажет… Господи, что она может ему сказать! Просто ей нужно быть рядом с ним, нужно видеть его, слышать голос, а слова… Варвара никогда не умела произносить те горькие и желанные слова, которые звучали в ней, ей казалось, что они теряют все свое волшебство, если их произнесешь вслух; не любила она и слушать эти слова, не любила и боялась. Хорошо, что Лажечников умеет сдерживаться, он ни словом не дал ей понять, что и его душу потрясло видение фосфорических пней, — что это было так, Варвара не сомневалась. Он не мог не чувствовать того же, что чувствовала она на сказочной поляне, она знала это безошибочно и была благодарна Лажечникову за то, что он ни тогда, ни потом не поспешил со словами, которые могли бы разрушить все очарование их ночного похода в батальон капитана Жука. Он даже смог погасить иронией трепет и восторг, вспыхнувшие в нем: «Гнилые пни — только и всего!» В иронии Лажечникова было больше настоящего чувства сильного человека, который знает цену своему сердцу, чем могло бы вместиться в словах, которые легко произносят другие.
Лажечников будто говорил там, в лесу: «Ты думаешь, что чудо окружает нас? Нет, не думай так, как и я не думаю. Знай, как это знаю я, что чудо в нас самих, в этой нашей встрече, всколыхнувшей и твою и мою душу. И надо беречь это чудо, иначе оно исчезнет, погаснет, как погаснут эти фосфорические пни, едва рассветет, — погаснут, и страшно будет глядеть на них. И ты подумаешь: неужели я могла верить, что эта гнилая древесина может так пылать, так струиться вверх, к темному синему небу, усеянному звездами, так пугать и так манить!»
Машина шла без дороги по холмам. Впереди что-то неясно белело — Варвара не сразу поняла, что это над черной грядой ночных деревьев поднимается колокольня гусачевской церкви.
— Приехали, — сказал Васьков, ловко развернул грузовик и прижал его бортом к кирпичной церковной ограде под низко нависшими ветвями деревьев. — Плохо ехали, да хорошо доехали.
Васьков вылез из кабины, Варвара передвинулась на его место, протиснулась между баранкой руля и сиденьем и тоже вышла, — с ее стороны дверца не открывалась, упиралась в ограду.
— Кого ты привез? — услышала Варвара знакомый голос.
Она не сразу узнала, кому он принадлежит.
— Да вот… Привез! — проговорил Васьков, и Варвара опять уловила в его голосе ту же неохоту разговаривать, которая поразила ее при встрече на обменном пункте, как будто он поборол эту неохоту в дороге, а теперь она опять одолела его.
— Фотокорреспондент Варвара Княжич. Мне к командиру дивизии.
— А, это вы! — придвинулось к ней в темноте лицо Кукуречного. — Давненько не были.
Кукуречный стоял перед ней в темноте и, казалось, переминался с ноги на ногу. В его словах и голосе Варваре снова почудилась неуловимая нотка не то смущения, не то жалости, но она опять не поняла, к чему это относится, и не придала этому значения. Кукуречный помолчал, вздохнул и сказал:
— Ну что ж, пошли к командиру дивизии.
И уже после того, как они нырнули в пролом церковной стены, он на ходу повернул к ней лицо, которое теперь казалось серым пятном в темноте, и сказал, будто оправдывался в какой-то вине, угнетавшей его:
— Тут у нас такое было… Не слыхали?
— Пришлось отойти? — сказала бодро Варвара, думая, что ее бодрость поможет Кукуречному побороть чувство вины, которое, по ее мнению, переживали тут все в связи с вынужденным отступлением дивизии. — Километров на десять — пятнадцать, наверно, не больше?
— За каждый этот километр большой кровью заплачено, — неожиданно горько отозвался Кукуречный, и Варваре сделалось стыдно, что она забыла об этом, хоть кровь лилась и на ее глазах в бригаде Кустова и она своими неумелыми руками старалась спасти хоть несколько капель этой горячей живой крови.
— Ох, правда, — прошептала она так тихо, что Кукуречный не расслышал.
— Что вы сказали? Осторожно, тут кресты на могилках… И генерал наш тут похоронен, вот где пришлось нам воевать! Вы что-то сказали?
Варвара молчала. Не получив ответа, замолчал и Кукуречный. Она шла за ним через могилы, хватаясь за кресты, и тут ей впервые пришло в голову, что среди крови, которой оплачены были пятнадцать километров отступления дивизии Повха, могла быть и та кровь, которая так властно звала ее сюда. Но она сразу же отбросила эту страшную мысль. Нет, нет, ничего не могло случиться с Лажечниковым! Не может она потерять свое чудо, едва поняв, как оно ей нужно. Варвара даже улыбнулась, отбрасывая свой страх, как ничем не обоснованный, совсем детский… Весь огонь и все железо войны казались Варваре предназначенными для кого угодно, только не для Лажечникова. Варвара даже не заметила, как эгоистично это чувство, так ослепляла ее вера в свое счастье.
Полковник Повх сидел в церковной ризнице за небольшим столом. От его тяжелого дыхания колыхался шаткий огонек коптилки на столе. В граненом стакане без блюдечка остывал мутный чай. В углу стояла железная койка под коричневым грубым одеялом, окна, завешенные плащ-палатками, не пропускали воздуха, пахло сыростью, смесью ладана и плохого табака. Подпирая бритый подбородок кулаком, Повх смотрел на груду бумаг, лежавших перед ним на столе.
Командир дивизии поднял голову, когда Варвара поздоровалась, несмело переступив порог ризницы, и молча протянул ей руку через стол. Он оглянулся, увидел, что в ризнице нет ни стула, ни ящика, и так же молча показал раскрытой ладонью на койку, — мол, садитесь.
Варвара осторожно села на край низкой койки. Кукуречный постоял в дверях, ожидая приказаний командира дивизии, потом, не дождавшись, поднял руку к фуражке:
— Разрешите идти, товарищ полковник?
Повх кивнул; его круглый бритый череп поблескивал в свете коптилки, за очками не видно было глаз — толстые стекла казались совсем темными, и потому, что Варвара не видела глаз командира дивизии, ей становилось не по себе. Она вздохнула, теребя пальцами ремешок своего фотоаппарата, и сказала, будто это не было ясно и так:
— Вот я опять к вам, товарищ полковник.
Повх повернул к ней лицо, сбросил очки резким коротким движением, рука его остановилась в воздухе, — он разглядывал Варвару усталыми, воспаленными глазами, разглядывал и изучал одновременно, потом, словно закончив изучение, усадил свои очки на место.
— А что вам у нас делать? Героических подвигов мы не совершили! Видите, куда допустили немца, и не только допустили, а людей своих положили без счета — бойцов и командиров… Мог бы назвать вам не одну фамилию…
Повх положил большую руку на груду бумаг, лежавшую перед ним.
— Вот сижу, подписываю… Уведомления семьям, посмертные реляции — кому медаль, кому орден… А двоих даже на Героя представляем. Я бы назвал вам фамилии, да вы никого из них не знаете.
Командир дивизии замолчал, потер ладонью бритый череп и опять положил руку на бумаги.
— Бумажки, бумажки… А за каждой человек, своя судьба, свой подвиг! Командиры батальонов пишут и командиры полков. Политотдел пишет, полковник Курлов все носит мне. Это я вам неверно сказал про героические дела. За каждым этим уведомлением, за каждой реляцией столько героизма, что хватило бы на две войны. Только людей этих уже нет, и вы их не сфотографируете… Вот о чем я говорю.