Анатолий Иванов - Вечный зов. Том I
Субботин сгрёб со стола бумаги, сунул их в ящик, щёлкнул ключом.
— Я что-нибудь не так говорю? — спросил Кружилин.
— Очень хорошо, что ты понимаешь всё это. Только — довольно этой философии, перейдём к практическим делам. Скажи вот мне, кто бы из ваших, из районных, подошёл на должность председателя райисполкома?
— Как?! А Полипов? Переводите куда?
— Сам он себя переводит. На фронт просится. Так что радуйся.
— Погоди, погоди! Но я тоже… — И Кружилин замолк, будто испугался нечаянно вырвавшегося слова.
— Что — тоже? — Субботин вскинул голову. И откинулся на спинку стула. — Постой-ка, брат…
Шаркая ногами, Кружилин вернулся в кресло. Оно тяжело скрипнуло под ним.
— Ну, выкладывай, — сказал Субботин неприязненно, с насмешкой.
Кружилин, собственно, зашёл к Субботину с одной главной целью — пощупать, как обком отнесётся к тому, если он попросится на фронт. И, разговаривая о только что состоявшемся бюро, о Полипове, всё думал — как и с чего ему начать? И теперь, когда разговор этот начался, он не знал, как его продолжать. Холодный голос Субботина и его усмешка яснее ясного говорили уже, как будет воспринята его просьба.
— Ты пойми, Иван Михайлович, — начал он неуверенно, не поднимая головы. За минуту до этого в голове были какие-то веские аргументы, оправдывающие его просьбу, но их точно ветром сдуло, и он только сказал: — Сын у меня погиб…
— Похоронная пришла?
— Нету никакой похоронной. И без неё ясно — нет Васьки в живых.
— А я получил, Поликарп Матвеевич…
— Что? — не понял Кружилин.
— У меня трое на фронте. Погиб самый младший. Когда я осенью к вам в район приезжал, в кармане похоронная уже лежала. Как раз перед выездом и получил… — Субботин говорил, почти не двигая губами, вертел в пальцах металлическую крышку от стеклянной чернильницы, опять смотрел в угол кабинета, только глаза его были сейчас пустыми.
Потом он очнулся, с удивлением поглядел на железный колпачок, накрыл им чернильницу. Когда накрывал, крышечка тонко зазвенела.
— Так кого же на место Полипова-то будем рекомендовать? — спросил он и стал безотрывно смотреть теперь на Кружилина. Поликарп Матвеевич чувствовал этот взгляд, понимал, что Субботин требует поднять голову. И он медленно её поднял.
— Хохлова. Ивана Ивановича Хохлова. Это бывший главный инженер того… не оборонного ещё завода. Отличный мужик, скажу я тебе. А завод без него сейчас обойдётся…
Субботин не сказал ни «да», ни «нет», думал о чём-то.
— Ну а как насчёт пополнения состава бюро райкома? Прикидывал? У вас ведь троих взяли на фронт.
— Думал, — сказал Кружилин. — Директора завода Савельева введём… Хохлова, значит, теперь… Ну, и… может быть, тебе странным покажется… о Якове Алейникове думал.
— Вот как?! — Субботин прищурил глаза. — Во всяком случае, интересно. Что же он, Яков Алейников, как он там?
— Что он? Вечно хмурый, мрачный, как туча… У меня такое впечатление всё больше складывается — запутался он в жизни, выхода ищет. А найти пока не может. Влюбился этой осенью…
— Ну?!
— Да, в нашу райкомовскую машинистку. На свидания бегал, как молоденький, всё тайно, ночью, — думал, наверное, что об этом никто не знает. Но в райкоме знали все… Потом опомнился: ему пятьдесят, ей двадцать.
— Роман! — осуждающе произнёс Субботин.
— Ты погоди. Тут судить осторожно надо. Он думал, вероятно, что это выход какой-то для него. Но потом понял — не выход. Кончилось, кажется, всё у них. Но, сдаётся мне, ещё тяжелее человеку стало.
— Яков Алейников, Яков Алейников… — Субботин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Кружилина. — Значит, не держишь зла на него…
Поликарп Матвеевич усмехнулся одними губами, глаза же оставались сухими, холодными.
— Да, да, на глупый вопрос всегда отвечать трудно, — проговорил Субботин. — А всё-таки поймут тебя члены райкома?
— При Полипове он был членом бюро, значит, понимали. — В его голосе отчётливо выделялась горьковатая ирония. — Но главное не в том, вводить или не вводить его в члены бюро. Главное — сам бы себя он понял, прежним бы Яшкой Алейниковым стал. Ты ведь не знаешь, каким он был, Яков Алейников! А я — знаю. И вот — как помочь ему? Не сумеем — сломается, погибнет, не найдёт самостоятельного выхода.
Кружилин подумал о чём-то, продолжал, будто без всякой связи с предыдущим:
— В сущности, каждый человек всю жизнь ищет сам себя. Помню, Василий Засухин на эту тему всё рассуждал. Где он сейчас, жив, не знаешь?
— Не знаю, — сказал Субботин.
— Мне тогда эта его философия казалась… примитивной, что ли. Сейчас только начинаю понимать, как она глубока. Именно — ищет сам себя, познаёт, постигает… Но трудно это даётся людям, иногда без посторонней помощи тут не обойтись. Ты что так смотришь? Не согласен?
— Почему же? Очень даже согласен.
— Вот ты спросил, не обижаюсь ли я на Алейникова. Обижался, знаешь, честно если тебе сказать. Вернулся в район — первым условием поставил: Алейникова Якова из членов бюро райкома вывести. Теперь понимаю — глупое условие. Да… За этот год я тоже повзрослел будто сразу на много лет.
— А я думаю — так не очень, — сказал Субботин.
Кружилин взглянул на Субботина и в ту же секунду понял — это ответ на его просьбу относительно фронта.
* * * *
Кружилин пробыл в Новосибирске ещё около недели, пытаясь раздобыть хоть немного лесу и пиломатериалов для завода, но это ему не удалось, и, злой, усталый, он ночью сел в поезд, вытянулся на жёсткой полке и заснул. Когда проснулся, поезд шёл голым бесконечным полем, над которым низко висело тусклое, отяжелевшее солнце, обливало розовато-жёлтым светом землю. Мимо проплывали заснеженные стога сена, унылые, продуваемые насквозь степными ветрами деревеньки, мелькали грязные, закопчённые паровозным дымом железнодорожные казармы, да вдоль насыпи бесконечно тянулись телеграфные струны, с которых местами обсыпался ночной куржак, отчего они казались узловатыми.
Вагон был туго набит разномастным людом. На нижней полке, прямо под Кружилиным, сидел рыжий усатый старик с ноздреватым носом, густо дымил вонючей самокруткой. Дым поднимался вверх, перехватывал Кружилину горло. Напротив старика расположилась нестарая ещё, но толстая, с тремя подбородками, женщина, закутанная в шерстяную шаль и несколько платков. В одной руке она держала кусок белого калача, в другой — кружку с кипятком. Откусывая от калача, она шумно тянула из кружки, старательно жевала и время от времени тревожно оглядывала наваленные вокруг неё узлы, мешки, бидоны, какие-то корзины — вроде пересчитывала их. В самом углу купе прижалась девушка лет семнадцати-девятнадцати. Она будто только что вышла из больницы — чёрные глаза её глубоко ввалились, в них дрожали колючие искорки, круглое миловидное личико осунулось, сильно выделялись скулы, обтянутые прозрачной кожей, красиво очерченные губы шевелились, были синими. Одета очень легко — в измятое, замызганное какое-то, демисезонное пальтишко, на голове грязный пуховый платок, на ногах ботинки из хорошей кожи, но затрёпанные, со сбитыми носками. Девушка, видимо, была голодна, потому что беспрерывно косилась на женщину с калачом, глотала слюну и, отворачиваясь к окну, совала в обтрёпанные рукава пальто сухие, тонкие ладони, ёжилась, будто её знобило. При каждом взрыве хохота или громком возгласе она вздрагивала, в чёрных глазах её мелькал испуг. Толстая женщина косилась на эту девушку, снова оглядывала свои узлы, некоторые пододвигала поближе к себе. Старик с ноздреватым носом следил за ней, усмехался в жёлтую бородёнку, потом сказал, будто ни к кому не обращаясь:
— У нас в деревне Глаха-самогонщица любительница была поесть. Когда ни завернёшь четвертуху купить, она всё ест, всё ест… Так и померла, сердце ей жиром задавило.
Хозяйка узлов тупо уставилась на старика, поморгала.
— Перестал бы дымить-то, старая головешка, — сказала она низким голосом. — Пень трухлявый!
— А жалко её, Глаху, добрая была, в долг всегда давала…
В проходе на своих разносках, а то и прямо на полу сидела группа старичков плотников. Видать, бригада шабашников. Дальше виднелись ещё какие-то старики, женщины с детьми, старухи. Молодых мужиков в вагоне не было. Сквозь стук колёс слышались разнобойные голоса:
— Намолотят теперича мяса-то человеческого тамо-ка…
— Война не бирюльки, ясно-понятно.
— И приключилась, значит, после похоронки беда с бабой… Так ничего, молчит, а молоко пропало. Двойняшки у ней, ревут, аж синью наливаются, а молоко-то высохло…
— Мно-ого врагов у Расеи… А он, немец, самый проклятый. Он испокон…
— Колошматить его, сказывает радио, под Москвой крепко начали…
Кружилин слез со своей полки, вынул из портфеля полотенце.