Борис Полевой - На диком бреге
— Так я же в смысле квалификации, — смущенно ответил Поперечный и подумал: «Вот язычок! Недаром все Правобережье его побаивалось».
— А в смысле квалификации будьте спок… Он в заключении не только кондёр в удобрения переводил. Он слесарь — раз. — Она загнула палец. — Он шофер — два, — загнула второй. — Бульдозерист — три, — загнула третий. — Он и среди урок не сявка — медвежатник, самая техническая профессия, — четыре. — И перед носом Олеся замаячила маленькая рука в ярко-желтой кожаной перчатке с четырьмя загнутыми пальцами. — Я бы его к моему на пятую краснознаменную базу определила, да не хочу. У шоферов соблазнов много, а он у меня весь по уши в капитализме еще — это раз. Люди там непереваренные — два… Шофер — крути баранку да крути. Разве интересно? Это три. И никаких перспектив — четыре. — И рука уже с развернутыми пальцами снова убедительно помаячила перед носом Поперечного.
— А почему же именно ко мне?
— Потому что, во-первых, вы мне очень симпатичны. — Собеседница весьма квалифицированно и вовсе не противно для Олеся сделала глазки. — Во-вторых, как говорит мой Петрович, вы даже из этих дохлых «негативов» позитивы сделали. Ну, а в-третьих, сказать? Ну, сказать начистоту?
— Да уж говорите. — Олесь почувствовал, что попадает под обаяние этой шустрой бабенки.
— А в-третьих, в вашем экипаже заработок инженерский, а Костька, я же вам говорила, весь в капитализме. Ему надо перед носом пачку денег потолще повесить, тогда он вперед побежит, темп покажет и в сторону не свернет… Александр Трифонович, ну что вам стоит, ну сделайте это для меня… Сделаете, да?..
— Ладно. Пришлите завтра вечерком вашего братца. Помиркуем. Как его там кличут-то?
— Мамочкой, только не надо. Блатное это. — Мамочка. Вы уж зовите. Константин, Костя. Ладно? — И, встряхнув руку Олеся двумя руками, она заспешила к автобусной остановке, напевая какой-то веселенький мотивчик..
На следующий день, в квартиру Поперечных, где еще ощутительно попахивало штукатуркой, сосновой смолой и откуда новая мебель уже вытеснила складную, столь опротивевшую Ганне, явился Константин Третьяк, по прозвищу Мамочка. Он один занял почти весь малогабаритный диван и, все время трогая рыжую, едва завязавшуюся молодую бородку, философствовал:
— …Деньги, они, конечно, но если ты с головой, их и без «фомки», на законы не наступая, достать можно… Деньги, они везде, была б голова… А только, надоело, хватит! Вон у шурина моего на базе мой кореш Бублик (по одному делу нас с ним когда-то повязали) сейчас баранку вертит. Фарт приличный, фараоны дорогу дают… В «Огнях» морда его была. А я что, недоносок? У меня что, верхний этаж пустует?.. Скучно мне, гражданин начальник! Скучно… А уж если Костьке-Мамочке скучно, стало быть, амбец… Помните, на пароходе? Ладно, сейчас сам расколюсь, скажу по совести. Думал тогда, приеду — и за дело, а вот… Эх, начальник, сыграл бы я тебе. Гармошки нет.
— Баян есть. Сашко, принеси Нинкин баян. — Сашко пошел за инструментом, и когда он выходил, чуть не сбил с ног толстушку Нину, смотревшую на гостя в замочную скважину. — Рыжик, ты чего там прячешься? Войди, познакомься. Это дядя Костя.
— Нина, — чинно отрекомендовалась толстушка, подавая гостю руку. Не сводя с его лица любопытных зеленоватых глаз, она вдруг спросила: — Дядя Костя, а что такое урки? Они как турки, да?.. Они где живут?
— Сонечко, иди сюда сейчас, — донесся из соседней комнаты испуганный голос Ганны,
Лицо гостя вспыхнуло. К счастью, Сашко внес баян, передал его Третьяку, и тот, насупившись, стал отирать рукавом мехи.
— За инструментом уход нужен, — сказал он парню и подмигнул Нине, рожица которой опять показалась, в приоткрытой двери. — А ты, рыжая, слушай, что такое урки и где они живут. — И вдруг запел противно рыдающим голосом:
Сижу день цельный за-а-а решеткой,
В окно тюремное гляжу,
И слезы катятся, братишка, постепенно
По исхудалому лицу…
Девочка стояла в дверях, засунув пушистый кончик косы в рот. Над ней виднелось встревоженное лицо Ганны.
Сидит мой миленький в халате,
На ем сплошные рукава,
Шапочка рваная на ем на вате,
Чтоб не зазябла голова…
И вдруг, резко сведя мехи, спросил:
— Ну, гражданин начальник, возьмешь?.. Бери, не пожалеешь. Это тебе я, Костька-Мамочка, говорю.
— …И время не очень подходящее. Сейчас мы с шурином твоим новый метод пробуем, комплексная бригада, слыхал?
— Слыхал. Бублик-то у вас в тех бригадах колонновожатый смены?.. Хвастал…
— Как, Суханов и есть Бублик? — недоверчиво спросил Олесь.
— А ты думал?.. Три судимости катушка!.. Может, полагаешь, я на твои косые зарюсь? Да мне на них — тьфу! Мой кореш Бублик — колонновожатый, а я? О Бублике в «Огнях» пишут, а я?.. Ну что, берешь?
— А, хай его грец! — махнул рукой Олесь. — Только, парень, вместе мы все решаем. У нас, брат, демократия. Мой голос «за», а что там ребята скажут…
Увидев, что гость бережно опускает баян в футляр, Нина, все время жадно разглядывавшая его, не выдержала и шагнула вперед.
— Дядя Костя, а как говорят «урок» или «урок»?
Мать опять было бросилась к ней, но гость на этот раз не смутился.
— Если насчет меня, Рыжая, говори бурок, бывший урок, понимаешь?
— А у бурков тоже свои песни есть?
— Будут. — Закурчавившаяся, рыжеватая молодая бородка несколько изменила физиономию гостя, которую Олесь когда-то в больнице сравнивал по выразительности с пяткой. Проглянуло что-то совсем новое, еще неясное. Гость, застенчиво опустив глаза и вдруг достав из кармана продолговатую коробочку, протянул Нине:
— На, рыжая. — А что это?
— Смотри… Это для знакомства от бурка Кости.
В коробочке были маленькие часики на круглой браслетке. Настоящие часики. Они тикали.
Девочка жадно схватила их, смотря на мать. Зеленые глазки просили, умоляли.
— Не смей, отдай сейчас, — вскрикнула Ган-на и, выхватив у дочери часики, сунула гостю. — Как это можно брать такие подарки от незнакомого… — Голос говорил больше, чем слова.
Третьяк вспыхнул. Лицо приобрело свекольный оттенок, светлые брови и телячьи ресницы сразу резко обозначились на нем.
— Думаете, темное? — И вдруг, размахнувшись, бросил часы о стену. — Эх вы! Сеструхе на день рождения купил. — Он хотел что-то сказать, но произнес лишь еще раз «эх» и, не прощаясь, выбежал из дома.
Поперечные видели, как он прошел мимо окон, что-то бормоча про себя.
— Зря ты, Ганнуся, — сказал Олесь, прижимая к себе испуганную девочку, — с такими осторожно надо…
— А ты, ты? — зачастила Ганна. — То он от выдвижения отказывается, от хлопцев уходит, то вот, пожалуйте, какого-то урка к себе берет. Зачем? Ну? Какое тебе до него дело? Пусть Мурка к мужу утиль сбывает. Ему небось не сунула, к тебе привела… Ну? Возишься с ними, пестуешься и так и эдак, а с женой, с детьми и побыть времени нет.
— Ганна!.
— Ну что Ганна?.. Пройдисвит. До всех ему дело. Все ему свои, только жена с детьми ничейные… На грядке с лопатой уснул, возле радио уснул, за столом уснул… И все мало, все мало… Еще себе на плечи какого-то урка сажает. — Уставив руки в бока, она наступала на мужа и вдруг заплакала. — Нема у меня чоловика. Нема у детей моих батька. — Потом выпрямилась, вытерла тыльной стороной ладони глаза-вишни, встряхнула головой. — Хватит! Вот заведу себе дружка, будешь знать! И заведу, попомни мое слово…
В день, когда на улице Березовой происходил этот разговор, Мария Третьяк, ловко поднявшись по скобкам железной лесенки в стеклянное гнездо крана, вознесенное высоко над стройкой, пребывала в наилучшем расположении духа. Сбывалось то, из-за чего она, девчонка из Минска, столько поскитавшаяся по белу свету, приехала сюда, в тайгу. Наконец-то брат, которого еще в войну мальчишкой занесло в уголовный мир, попал в хорошие, верные руки. Дело сделано, а вот возвращаться в свою Белоруссию уж и не хочется. И муж, и настоящая профессия. Эти недавно еще совсем дикие берега таежной реки за это время стали такими же дорогими, как белорусское село, где она выросла… Выволокла брата, а сама…, Ну что ж, судьба! Как-то там мама? Мурка представила себе школу в селе Елиничах. Седую женщину, медленно передвигающуюся на костылях в пустых летом классах. Солнце засматривает в залепленные стекла. За окнами поют петухи. Женщина присела за учительский столик. Слушает, не раздаются ли на крыльце шаги почтальона… И вот письмо. И вот весть: сын Костя в экипаже знаменитого Поперечного, а дочь Мария… Своевольно встряхнув мальчишескими космами, Мурка открыла в стеклянном фонаре фортку и крикнула вниз:
— Эй там, дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно! Ну! Мой журавль готов, подцепляйте свой паршивый горшок.