Сергей Бобров - Восстание мизантропов
Тогда было понято раз и навсегда, что сало с нами не помирится, что мы прокляты им за предсказание конца сало-царства. А за фразы: «вытащите человека из сала» — «сейчас будут вас вытаскивать из сала» — нам были обещаны все мучения, хоть мы и знали, что наши мучения не смогут превзойти того, чего придется понюхать им. Сало же колыхалось в своем могуществе. И тогда оно затеяло себе на горе пересолить весь мир аттической солью, — его уже обучили: свинья грассировала, свинья прижимала руки к сердцу, она выговаривала «мадам ля контесс, се муа», она душилась гвоздями Лоригана и сказала своей контессе: «мадам, же дуа конкерир ту ля монд — э ле метр а во пье». Контесса выпятила глаза, старая сволочь понимала, что все эти слова гроша в базарный день не стоят, а теперь…. Контеска начала было ласкать «дорогого котика-свинку» за ушами и уверять его, что она-дескать и так на все готова, что вот де к свинкиным услугам все: и ручка свинкина, и ножка свинкина, и губки свинкины и все остальное, что и более перечисленного в цене — почему в цене контеска ей-ей не знала, но продешевливать не собиралась — все и это свинкино. Но свинке контескины прелести давно уже надоели, свинка так много себе пела о своем космическом значении, что меньше чем на мировом масштабе она остановиться не могла. Контеска даже всплакнула. А свинка заработала: копытом провела она линию от Балтийского моря к Черному, от Немецкого к Средиземному, и много других и на этих линиях убивала людей. Свинка раскрыла рот, взяла в копытце патентованный штопор и, так вооружившись, пошла на мир. Гигант на миг сощурил свой солнечный глаз и протянул руку. И там, куда легла тень от его руки, люди начали есть сало и дохнуть от этого. Он потряс плечами и свита была быстро ликвидирована — остальное он предоставил нам, муравьям. И автор от нежности взбешенный с куском сала в зубах бегал и кричал (кликуша, мерзавец! — ласково отзывались о нем контескины приятели), «вот кусок сала, почему у меня никто его не отнимает?» И оплевывая контеску и ее гнусных бранлеров, мы полезли на сало. Оно оседало.
Теперь же я обращаюсь к серьезным людям. Их очередь. Мы ничего не знаем о вечности, мы не без ловкости расплевались с синими далями и прочей снастью и проч., наше существование постулируется положительными и отрицательными отступлениями от искомого плавного уровня некоей кривой. Мы не виноваты, что думаем, что он плавный.
Нам всунул это в голову Лейбниц и в сем «чудовище идеального мира» мы живем. Некоторые думают, что это и есть причина нашего несчастья, — не в этом дело. Завтра новый урод-математик, (чудак, о котором говорил Вольтер, что эта раса людей настолько неразборчива, что может любить даже лапландских девиц), вытащит, наконец, нам аналитическое выражение ломаной, — но дело не изменится. Так вот, каждого из этих отступлений хватит за глаза на жизнь не одного поколения. Наши тела обратятся в землю, а космос не будет разрушен. Человечество будет всемерно удивлять и удивлять личность. И серьезные люди это понимают. К ним-то я и обращаюсь. Им понятно содержание ужасных глав, которые я пропустил из сострадания к читателю.
Не забывши ни о чем слышанном, вспомните и узнайте: за все время с начала тринадцатой главы по конец четырнадцатой протекает восемь лет.
Четырехпроцентный, странно осунувшийся, вышел из громадной запачканной комнаты, где длилось и длилось заседание правления ВЭРОФа. В голове у него горело и шумело: заседание было международное и междуведомственное и еще какое-то между… оно продолжалось без остановки тридцать семь часов. Никто не осмеливался возражать председателям Магнусу и Квартусу (так теперь звали Четырехпроцентного), но какие-то люди разворачивали диаграммы, планы, таблицы, и книги, книги…
— Вывод, вывод!.. — досадливо отмахивался Четырехпроцентный от груд материала.
— А вот-с, будьте добры, — говорили ему подобострастно и указывали на хвост кривой, стремительно несшийся вниз.
— А это что? — говорил он с сомнением, видя рвущуюся ввысь по параболе третьего порядка кривую.
— Смертность от…. конечно, это все же пустяки, она, знаете, должна упасть…
— Где же это она падает? — вопрошал Четырехпроцентный грубо.
— Надо надеяться, имеются некоторые основания…
Но уже лез другой с такими же горами.
Тут же выступал дурак. Дурак с апломбом, и Четырехпроцентный, сквозь муть дикой усталости, вспоминал давний разговор на лужайке, — говорил: «все чепуха, ежели мы решили, все должно идти так, а не как-либо иначе, — смерть тем, кто…». Магнус устало поворачивал к нему остановленные глаза и писал на бумажке: «идиот, идиот, идиот…».
На исходе семнадцатого часа заседания секретарь почтительно наклонился к Магнусу и сказал: «Из Техасской обсерватории», и глянул на властелина вопросительно. Магнус еле кивнул головой и шепнул Четырехпроцентному. Тот встал и объявил перерыв. Через двенадцать минут на кафедре стоял седобородый старец во фраке и говорил глубоким грудным голосом:
— Таково мнение Центрального совета интерпланетных сношений. Есть основание думать, что ряд наших знаков был понят на Марсе превратно, есть основание полагать, что это произошло неслучайно: разновременность и проистекающая отсюда разница в логиках…. («в логиках» — записал лениво на бумажке Магнус, играя карандашиком) не дает возможности установить единство знаков…
Профессор передохнул и оглянулся. Громадный зал был набит народом. Человек сто слушало его, кто с улыбочкой, кто просто внимательно, кто рассматривая его, — остальные были заняты своим делом. Профессор глянул в президиум за сочувствием. Квартус мотнул ему головой, он продолжал:
— Ряд опытов, направленных к уразумению этого явления и специальная смешанная комиссия астрономов, филологов и философов, заключавшая в себе лучшие силы мира составила план изучения явления. Все мастерские мира, несмотря на ужасные условия, работали, не покладая рук, над изготовлением приборов, по изучению жизни планеты. Я попрошу позволения у собрания продемонстрировать…
К профессору подбежали несколько молодых людей, он кивнул тому и другому, и молодые люди, горя удовольствием, робея, разбежались. Сзади сняли коленкор, с какого-то заранее приготовленного громадного аппарата. Его медные трубы, круги с делениями, красное дерево и лесенки привлекли общее внимание. Шесть квадратных метров, которые он занимал на полу, обеспечивали ему всеобщее уважение. С визгом поехали по окнам занавески и в душном зале стало темно. На противоположном конце зала над головами председателей блеснул свет, выброшенный медной трубой аппарата на громадный экран. Свет выходил из трубы странной траэкторией и будто брызгами падал на экран, неожиданно свет потух, а экран начал накаляться красным калением.
— Что это у вас там? — досадливо сказал профессор.
Молодые люди и механики завозились у аппарата, послышалось ровное сопение аппарата и экран начал покрываться мелкой сетью, звездящихся голубых точек.
— Когда глаза привыкнут, — сказал профессор, — все станет ясно. Наш демонстратор соединен по радио с Техасской обсерваторией, где сейчас производятся наблюдения, — они отразятся на экране. Техас будет говорить и давать простейшие объяснения.
В аппарате что-то загудело и сдавленный голос сказал: «так называемый промышленный участок планеты».
На экране миллионы точек, наконец, соединились в плавный рисунок, который казался колоссальным окном вдаль. Аппарат шипел. На экране была громадная дорога. Неожиданно она прервалась трещиной, которая все увеличивалась и на глаз достигла километров десяти. Края горизонта дымились. Неведомые инструменты шли вкось через дорогу, проникали друг в друга, выходили из этих беззвучных свалок видоизмененными, возникали, исчезали. Как цветы под рукой фокусника выростали из земли башни, отрывались от корня и улетали ввысь, лопаясь наверху, вдруг дорога собралась змеей вместе с трещиной и стала посреди пейзажа, вертикально направясь в небо. Из одной башни фонтаном забила пенящаяся жидкость и стала подыматься вверх по вставшей ввысь дороге….
«Так называемая плирома», — сказал аппарат.
Поле зрения начало отодвигаться влево и обнаружилась странная гора, вся двигавшаяся. Улиткообразные существа карабкались, сходились, вползали друг в друга, по ним, чрез них, в них колотились еще какие-то сооружения, шары, эллипсоиды, пирамиды, мелькал свет, происходили какие-то взрывы: и все кипело, кишело…
В зале кто-то крикнул, на него зашикали. Магнус шепнул секретарю и тог побежал к профессору. Профессор наклонился к нему и закивал утвердительно головой. «Так называемые новые фьорды…» — сказал аппарат.
Постепенно в правом нижнем углу экрана начало образовываться мутное пятно, расползавшееся неправильными зигзагами по световому полю. Оно темнело и темнело, — центр его (с полметра квадратных на глаз) стал вовсе черным, тьма эта, густея, заливала экран — наконец только левый верхний угол остался светлым и на нем вертелись странные тени старших братьев человека. Тут со свирепой неожиданностью (казалось, что будто с грохотом) центр экрана мелькнул светлыми волнистыми жилами чего то, схожего с молнией, это белое, шароподобное, вертелось теперь в центре поля, разрываясь и спадаясь снова, изумляя быстротой метаморфоз) — далее ком белизны как будто бы удалился, передний план оказался занятым волнующейся поверхностью зыби. Вновь молнийный шар двинулся на зрителей, рос, рос (и невольно зрители откидывались к спинкам стульев) занял весь экран, ослепляя глаза дюжиной своих палящих центров. Затем экран перерезался очень правильными черными кривыми, которые через секунду симметрично заиграли, как в калейдоскопе Но никто уже не смотрел на экран, среди женщин раздался плач и многие стали, торопясь, выходить. Вышедши, бледные, они переглядывались. «Ну и чертовщина!…» сказал некто. Это был общий приговор. Аппарат замолк, дали свет.