Леонид Соловьев - Книга юности
Стихи эти звучат несколько меланхолически, но именно в таком настроении был я тогда. В Канибадам я пришел после многих бесплодных попыток найти хоть где-нибудь хоть какую-нибудь работу. В те годы — хоть это и покажется очень странным и неправдоподобным теперешнему читателю — в стране была и даже весьма чувствовалась безработица. «Свирепствовала безработица», как говорили тогда. В городах перед окошечками бирж труда терпеливо помногу часов изо дня в день выстаивали безработные. Они делились на две категории: «союзных», то есть членов профсоюза, и «несоюзных». «Союзным» выплачивали из профсоюза пособие, кроме того, при наличии работы они получали направление в первую очередь. А «несоюзные» ничего не получали: ни пособия, ни работы.
Я был «несоюзным», в Самарканде моя очередь на бирже труда значилась под номером 1608, а за последний месяц на работу направили всего девяносто шесть человек, из них «несоюзных» только семнадцать. Я понял, что на биржу труда рассчитывать нечего, надо искать работу самосильно, и не в больших городах, а в селениях, подальше от железной дороги.
Канибадам, районный центр, хотя и числился городом, был на самом деле большим селением. Фабричные и заводские трубы не высились над его плоскими крышами, гудки не оглашали окрестностей бодрым утренним призывом к труду. Канибадам жил садами, ремеслами и торговлей, жил неторопливо, в лад произрастанию садов. Базарную площадь окружала цепь чайхан, был крытый ряд и, кроме того, множество мелких мастерских и лавчонок в примыкающих переулках. Казалось, все население Канибадама занимается только торговлей и перегоняет деньги друг другу по замкнутому кольцу. А мне нечем было торговать, и я оставался вне кольца. Что я буду здесь делать, чем жить?
Денег у меня оставалось четырнадцать рублей с полтиной — копейка в копейку. И еще пять неприкосновенных рублей, зашитых в куртке. Но я уже привык считать их как бы несуществующими.
Первую ночь я провел в чайхане: две лепешки, миска плова, чайник чаю, ночлег пятьдесят пять копеек. Такой размах мне был не по карману, утром я пошел искать жилье не дороже чем за три рубля в месяц. Я проходил мимо резных ореховых калиток, зная, что за ними живут богатые люди, не имеющие нужды в трех рублях от меня, и стучал в простые дощатые калитки. И везде мне отзывались только женские голоса — мужчин не было дома: торговали.
Но «стучите — и отверзется». Одна из калиток открылась, я увидел перед собой человека лет сорока, среднего роста, слегка рыжеватого, с бородкой и усами. Он смотрел на меня хмуро и заспанно. Без всякой надежды на успех я изложил ему свою просьбу. Он подумал, почесал волосатую грудь.
— Ты откуда? — спросил он.
— Из Коканда, — ответил я.
— У тебя есть отец, мать?
— Да, есть.
— А что делает твой отец?
— Он учитель — домулло, — ответил я. — Мы немного поспорили, и я ушел из дому.
— Нельзя спорить с отцом, особенно если он домулло, — наставительно произнес мой собеседник. — Значит, он правильно говорит, если он домулло. А ты взял и ушел. Это нехорошо с твоей стороны, это непочтительно.
Я привожу весь разговор в подробностях, чтобы подчеркнуть свойственное узбекам патриархальное доверие и отвращение ко лжи. «Отец лжи — дьявол», — они это всегда помнили. Я тоже старался не лгать без крайней необходимости, мой собеседник почувствовал своей бесхитростной душой правду в моих словах.
— Обойди забор, — сказал он. — Увидишь в заборе большой пролом, входи, я тебя встречу.
Я обошел длинный забор — дом стоял крайним к пустырю, — увидел пролом и вошел через него внутрь усадьбы. Хозяин ждал меня под виноградником, сбоку стояло какое-то строение, одна его половина была полуразрушенной, вторая — целой, с окном и дверью. Дальше высился забор, отделявший эту нежилую часть усадьбы от хозяйской, жилой.
Осмотрели предназначенную мне комнату — обычную узбекскую комнату со множеством неглубоких ниш в стенах для одеял и посуды. Количеством одеял в нишах обозначался достаток хозяина. Сейчас ниши пустовали за отсутствием хозяина; когда я снял комнату, они остались такими же пустующими, соответственно моему достатку.
Хозяина моего звали Джурабай Алимджанов, он служил районным лесообъездчиком — странная должность для района, начисто лишенного лесов. Он получал сорок рублей в месяц и за эти деньги исправно высиживал свои служебные часы в канибадамских чайханах, ибо ездить ему было некуда и незачем. А в остальном он был человеком очень хорошим, добрым и угнетенным особыми семейными обстоятельствами.
Дело в том, что он имел трех жен: старшую, среднюю и младшую — пятнадцатилетнюю Хафизу. На моей части усадьбы я жил один, хозяйская же часть за глиняным забором была населена густо. Помимо трех жен, там обитало множество ребятишек от первых двух и какие-то старухи — родственницы в неопределенном количестве: одни время от времени куда-то исчезали, другие откуда-то появлялись. В жизнь, кипящую бурным ключом на хозяйском дворе, я проникал при помощи органа слуха, через различные звуки, преимущественно женские голоса, доносившиеся до меня. А заглядывать в щели калитки либо через забор, конечно же, не заглядывал. Но и звуков было вполне достаточно, чтобы проникнуть. Так, в первый же день к вечеру я узнал, что старшая жена «байбиче» — сущий дьявол: столь нестерпимым визгливым голосом поносила она своего мужа, впустившего в дом нищего «кяфира»[2], бродягу и оборванца, то есть меня. Я возблагодарил мусульманский закон, по которому она не могла самолично появиться передо мною. На второй день я узнал — опять же только по звукам, — что вторая жена имеет характер флегматичный, вялый и во всем подчиняется байбиче, а третью, младшую, пятнадцатилетнюю Хафизу, любят и балуют все в доме: и муж, и старшие жены.
Вот это самая Хафиза, действительно очень хорошенькая (я случайно видел ее один раз), и была для хозяина источником и услад и непрестанных огорчений. Однажды вечером звуки на хозяйском дворе начали возрастать и повышаться в тоне сверх обычного. Сперва главенствовал и все покрывал собою пронзительный голос байбиче, потом я уловил слабые звуки мужского голоса, исходящего от хозяина. Тут же присоединился в поддержку байбиче голос второй жены, а хозяин умолк и не слышался вовсе. Затем внезапно крики сменились глухим странным шумом, в котором различалось чье-то сопение и удары твердым по мягкому. Шум усиливался, приближался, подкатился мягким клубом к самому забору с той стороны, и вдруг калитка с треском распахнулась, как будто лопнула, и я увидел хозяина.
Прорвавшись на мою часть двора, он поспешно закрыл калитку и заложил щеколдой. Затем, насильственно усмехаясь, подошел ко мне. На его лбу я заметил изрядную шишку, на щеках — царапины. Кроме того, он весьма подозрительно поводил плечом и поглаживал ребра с левой стороны.
Я, разумеется, не стал его ни о чем расспрашивать, а побежал в ближайшую чайхану за чаем. Когда я вернулся с двумя чайниками и пиалой, шишка на лбу хозяина уже побагровела и по краям начала отливать темной синевой. Мы сели пить чай, еще раз сбегал я в чайхану, и приблизилась полночь. Хозяин все не уходил; я понял, он ждет приглашения переночевать. У меня было два одеяла, взятых напрокат в чайхане и засаленных донельзя, я уступил одно хозяину, и мы по-братски переспали ночь на рисовой соломе, ничем не застеленной.
В следующие две недели я редко встречал хозяина и всегда мимоходом. Он кратко и важно отвечал на мои приветствия, не поворачивая даже ко мне головы, как и подобает почтенному человеку, имеющему дом и семью, при встречах с бездомным бродягой, которого только из милости не гонят со двора. Но как-то опять к вечеру за забором начали возвышаться в тоне женские голоса, и опять был странный шум, сопровождаемый звуками ударов твердым по мягкому, и опять хозяин ночевал у меня.
На этот раз он был разговорчивее.
— Шайтан-баба! Кат-горичски! — сказал он. — Сам старик, совсем старик, а шумит, кричит!..
Эти слова относились к байбиче. По знакам на лице хозяина было видно, что она не только «шумит, кричит», но и действует.
С той стороны забора донеслись незнакомые женские голоса, приветствия, смех. Хозяин прислушался.
— Михмон, гости звал, чужой баба, соседым звал, — мрачно сказал он. — Ух, шайтан-баба, совсем, совсем вредный!..
Он допил чай, вновь наполнил пиалу и протянул мне.
— А молоди баба Хафиза совсем глюпи баба, — продолжал он. — Нисзнательны… Брал подарка, духа, выливал на башкам. Всем нюхает, всем знают… Вот это, понимаешь, катгоричски будет джан-джал. Скандалька будет!
Тут я все понял. Хозяин, ясное дело, относился к молодой жене с особой нежностью и время от времени приносил ей с базара подарки — флакончик дешевых духов или низку разноцветных бус. Закон требовал, чтобы все жены в равной мере были удовлетворены вниманием мужа, в том числе и подарками, но три флакончика духов казались хозяину непомерным расточительством, и он покупал один флакончик, который и вручал своей любимице втайне от старших жен. Пятнадцатилетняя кокетка Хафиза, конечно же, не могла удержаться и душилась из флакончика либо украшалась бусами. Тайна всплывала, и старшие жены весьма энергически напоминали хозяину о своих законных правах.