Овадий Савич - Воображаемый собеседник
Все рассмеялись, и Петр Петрович, почувствовав облегчение, воскликнул:
— Что же вы все разговариваете, Аполлон Кузьмич? Вы нагоняйте нас, мы ведь уже пятую осилили.
Геранин, глядевший Черкасу в рот, тотчас налил ему. Черкас опрокинул рюмку и закусил. Все, что он делал, он делал легко и изящно, по-балетному. Он вообще казался слишком воздушным, непоседливым каким-то, вроде бабочки: вот-вот вспорхнет и улетит. Белокурый Геранин смотрел на него с восторженною улыбкой и думал: «Вот что значит — артист». И все как-то подтянулись, оживились, всем хотелось быть похожими на этого человека, соединяющего такую легкость с такою приятностью. Только тов. Майкерскому Черкас показался слишком легкомысленным. Тов. Майкерский жил мыслями о службе; бабочка на сукне — это казалось ему опасностью, чьим-то упущением. Он спросил, откашлявшись, строгим голосом:
— Вы, гражданин, в театре служите?
Черкас быстро проглотил кусок и повернулся к нему, сделав почтительное лицо. Он, очевидно, откуда-то знал всех, кто сидел за столом.
— Совершенно верно, тов. Майкерский, в театре.
— Я не был еще в местном театре, — сказал тов. Майкерский, и сказал неправду, потому что ему и его супруге оперетта очень нравилась, но он считал для себя неудобным такое признание и, кроме того, хотел показать Черкасу его настоящее место.
— Там ведь оперетка, кажется? Вы что же, поете?
Черкас потупил глаза и вздохнул.
— Нет, не обладаю достаточным голосом. Я — танцор и балетмейстер. Я танцы ставлю.
У Геранина ноги сами дернулись под столом, когда он с тоскою подумал, каким изысканным танцам и манерам мог бы обучить его Черкас.
— Ногами дрыгаете, — мрачно заметил Петракевич, весь вечер не проронивший ни слова, сидевший одиноко в углу и выпивший больше всех.
— Ногами дрыгают паяцы, которых детям на ярмарке покупают, — вежливо, но твердо ответил Черкас, — я танцую.
— Разница невелика, — еще мрачнее возразил Петракевич, не обращая внимания на знаки, которые ему делали, и на то, что Евин толкал его под столом.
Черкас откинулся на стуле, пристально посмотрел на Петракевича и потом обвел взглядом всех. Под этим довольно пронзительным взглядом кое-кто опустил глаза. Геранин готов был убить Петракевича, но тот, ни на кого не глядя, опустил голову и с вызовом, боком, повернулся к Черкасу.
— Как вам сказать, — медленно процедил Черкас. — По-моему, разница есть.
— Не вижу ее, — упрямо заявил Петракевич и отмахнулся от Евина. — Что ты лезешь? Отстань! (Евин покраснел и надулся.) Да, не вижу разницы. Танцуете ли, дрыгаете ли, — все голова не участвуем
— Голова — не главное в человеке, — загадочно ответил Черкас.
Этого никто не понял, и все, недоумевая, переглянулись.
— А что же, по-вашему, главное? — ехидно спросил Петракевич. — Может быть, ноги?
— Это странно, — вставил тов. Майкерский. — По бесспорной теории Маркса, главное — ум.
— Вы совершенно правы, — все вежливее и вежливее — особенно тов. Майкерскому — отвечал Черкас. — Ум — для человека, как члена общества. Но для счастья, для полноты жизни важно другое.
— Ноги! — выпалил Петракевич в упор.
— Да, — спокойно ответил Черкас. — Иногда ноги выразительнее головы.
— Это смотря по тому, какая голова и какие ноги, — вставил Ендричковский. — У Райкина ноги выразительнее.
Все расхохотались. Райкин был косолап и на свои огромные ноги никогда не мог получить в магазинах готовые ботинки, голова же его, несоразмерно с телом, была очень мала. Но тов. Майкерский посмотрел на Ендричковского неодобрительно. Он не оценил, что Ендричковский хотел разрядить сгустившуюся атмосферу, и ему вовсе не нравилось, чтобы сотрудников распределителя высмеивали перед чужим человеком. Он обратился снова к Черкасу и сказал довольно холодно:
— Это очень странно, что вы говорите. Не можете ли вы объясниться яснее?
— Граждане, — сказал Петр Петрович, — а выпить?
— С удовольствием, — ответил Черкас. — То есть я и объяснюсь с удовольствием, и выпью, если компания не отстанет.
Для виду поспорили было, заявляя, что отстал, собственно, Черкас, но выпили. Большинство было пока на стороне Черкаса, и Черкас нравился им все больше и больше.
— Видите ли, дорогие товарищи, — сказал Черкас, закусив грибком и не забыв поблагодарить хозяйку, — моя теория (то есть, может быть, и даже наверное, она вовсе не моя, у меня ведь тоже ноги выразительнее головы, такая уж специальность, ничего не поделаешь, и образование не бог весть какое), моя теория такая: с одной стороны, конечно, человек должен заботиться об общественном благе, об интересах класса, пролетариата, о мировой революции. Это все так, и спорить с этим не приходится. Но ведь вышеуказанным интересам можно служить по-разному. Вы рабочих одеваете, я для них танцую. Кто что может, и нельзя сказать, кто делает больше, хотя, конечно, быть одетым важнее, чем глядеть на чужие ноги, в этом я с вами совершенно согласен. Но кроме этого… впрочем, может быть, вам неинтересно меня слушать?
Поднялся шум, все уверяли, что, наоборот, интерес у них исключительный, и просили продолжать. Черкас улыбнулся очень тонко, как бы благодаря своих слушателей, и сказал:
— Ну, если так, то, может быть, сперва, с разрешения хозяев, опрокинем еще по одной?
В ответ на это предложение последовало общее согласие. Когда выпили с приличествующими случаю возгласами, Черкас продолжал:
— Так вот, кроме службы, государственной ли, или какой еще, остается сам человек. И вот моя теория, что человек тогда живет не напрасно, когда он как-нибудь себя выражает. То есть служба может человека не удовлетворять и, во всяком случае, очень редко охватывает его, так сказать, целиком. Я таких людей знал, у которых главное удовольствие в жизни было — штопать носки, а были они при этом в остальном — граждане примерной сознательности. А выразить себя — это значит, чтобы после тебя что-нибудь осталось, но, конечно, не штопаные носки. От великих людей их имена остаются, от писателей — книги, от художников — картины. Я — человек маленький, ногами дрыгаю, как выразился обо мне угрюмый товарищ в углу, но я убежден, что некоторые зрители, даже не зная моей фамилии, но увидав вольные прыжки моих ног, уносят в сердце маленькую радость. А чтобы себя выразить, надо кое-что увидеть и суметь потом это виденное показать другим. Ну, вот возьмем вас. Тов. Майкерского я не коснусь, он — видный государственный работник, а этим все сказано. Но пойдем по старшинству. Вот дорогой наш хозяин, Петр Петрович Обыденный. Что он видел, что знает, что выражает? Вы, Петр Петрович, из нашего города выезжали когда-нибудь? Нет. Вы, Петр Петрович, большой кусок жизни видели. А можете вы этот кусок так показать нам, чтоб он и для нас стал как живой? Нет. Вы, Петр Петрович, прекрасный работник и добрый человек. Однако есть ли у вас такой интерес к работе или к людям, который бы захватил вас целиком и на других влиял? Нет.
Все посмотрели на Петра Петровича, недоумевая и моргая глазами. Разговор принимал какой-то странный оборот. Черкас явно увлекся собственным красноречием и, пожалуй, несколько зарвался. Петра Петровича он чем-то обидел, но никто не мог понять — чем. Вместе с тем все почувствовали, что помощник заведующего, действительно, очень обыкновенный, серый человек и, конечно, не чета тому же хотя бы Черкасу. Это особенно обидно показалось Елене Матвевне, и она с негодованием воскликнула:
— Да что он вам дался! Что вы пристали к нему?
— Погоди, Елена Матвевна, — отодвинул ее дрожащею рукой Петр Петрович и вытер мокрый лоб. Он ни на кого не глядел, а сидел как на иголках, и вместе с тем слушал Черкаса с жадностью, боясь проронить хоть одно слово, и каждое слово все больше его пришибало, мутило сознание и гвоздем вбивалось в мозгу. Он хрипло сказал, не подымая глаз: — Говорите, Аполлон Кузьмич.
Всем было как-то неловко, все смущенно переглядывались и опускали глаза в тарелку. Черкас, кажется, и выпил немного, да и не похож был на пьяного. Однако слова его звучали необыкновенно.
— Я никого не хочу обижать, — продолжал он, вдохновенно улыбаясь. — Наоборот. Я Петра Петровича искренне уважаю и считаю одним из прекраснейших людей, каких я в жизни встречал. Я — для примера. (Он хотя и обращался к Петру Петровичу, но говорил явно для других, и все чувствовали себя неловко, как будто он издевался над ними.) Вот, Петр Петрович, вам нынче стукнуло пятьдесят пять лет. Я бы хотел, чтобы вы еще столько же прожили на радость всем, здесь собравшимся. Выпьем за это предложение, дорогие товарищи! Вот так. Но все-таки пятьдесят пять — цифра внушительная. Ну, и если рассказать вашу жизнь на каком-нибудь фантастическом суде, вроде Страшного суда? Вот если принять на минуту возможность, что этот религиозный предрассудок — правда? Что бы сказал небесный прокурор? Одним Обыденным больше, одним Обыденным меньше, человеческая чепуха, — вот что бы сказал небесный прокурор. Пятьдесят пять прожил, сырость развел, а что толку? Мог бы и не существовать с таким же успехом. Как говорится в одной пьесе, — взять его и сунуть снова в печку, растопить и отлить в новую формочку, пусть еще раз попробует прожить пятьдесят пять лет, а то эти-то он не прожил, а только мимо себя пропустил. Вот моя теория, товарищи, извините, если изложил ее неясно.