Евгений Пермяк - Сегодня и вчера
Голос Трофима задрожал, навернулась слеза. Слезы, как заметил Бахрушин, у него были близко. И он пускал их запросто, как хворая сосна смолу.
— Не было другого выхода — только сказаться убитым, — повторил Трофим.
— Пожалуй, что и так, — согласился с ним Петр Терентьевич. — Она и без того немало в белогвардейских женах ходила. А коли ты убит, значит, все ее прошлое тоже как бы умерло. Давай дальше, Трофим.
— А дальше дедово золото помогло. Наверно, слышал об этом от Даруни.
— Знаю, рассказывала она.
— В Шанхае я пожил недолго. Схватить могли. Подумал-подумал… Пересчитал остатнее… Да и махнул в Америку. Не из чего было выбирать… Приехал и объявился, каким я и был, Трофимом Терентьевичем Бахрушиным. Посидел сколько-то как бы в карантине… А потом видят — правду человек говорит. И деться ему некуда. Выпустили. Дали временные бумаги. Иди на все четыре стороны. Ну вот я и ходил то по портам, то по фермам.
— А разговаривал как? — перебил Петр Терентьевич.
— Когда приспичит, так заговоришь. Там слово, тут два… А до этого, когда плыл в Америку, матросы меня натаскивали. В Америке не много надо слов, чтобы не пропасть. Главное — денежки. Они на каком хочешь языке без запинки разговаривают. Скопил их сколько-то… Одежонку справил. А потом как-то слышу — две женщины по-русски говорят. Я к ним. Так и так. Дальше больше. Адрес дали… И попал я, братец, в американский Висим. К русским кержакам. Кругом Америка, а у них русские печи топятся. Избы с крытыми дворами стоят. Медные иконы. В огороде горох, бобы, репа — тоже русские. Ну, думаю, женюсь я тут и в дом войду. Предвиделся такой… Одна там рано овдовела. Марфой звали. Дом хороший… И она, хоть была далеко не ровня покинутой Дарунюшке… Но ведь что сделаешь. Жить-то надо… Да рассохлось дело.
— Не приняла?
— Что ты, Петрован! Слезьми обливалась… Ну, а я, видно, к той поре совсем звереть начал. Уж коли я столько потерял в Бахрушах, не хотелось на малом останавливаться… Эльза в деревню приехала. На паре вороных… Кержаков на свою ферму нанимать… Как увидел я ее, так и обмер…
В это время вернулась Елена Сергеевна и спросила, не пора ли подавать самовар. Трофим оборвал рассказ на полуслове.
— Потом доскажешь, — предложил Петр Терентьевич. — А теперь, пожалуй, не грех и чаю напиться.
XIV
Тейнер проснулся так же неожиданно, как и уснул. Войдя в дом, где Бахрушины пили чай, он сказал:
— Я хочу спросить, не пора ли гостям домой, а затем узнать, где их дом…
— Я провожу вас, мистер Тейнер. Давайте стаканчик чайку покрепче, для освежения.
— Может быть, огуречного рассольцу? — предложила Бахрушина.
— Да! Я об этом читал много раз и никогда не пробовал сам. Но я верю русской литературе.
Елена Сергеевна не заставила себя ждать. Видимо, огуречный рассол был загодя налит в квасной жбан.
— Теперь я вижу, Елена Сергеевна, как высоко стоит в России народная медицина, — поклонившись в пояс, сказал Тейнер, допив из жбана огуречный рассол.
Покончив с чаепитием, Трофим тоже выразил желание отправиться, как он сказал, «по принадлежности».
Вскоре машина покатила к Дому приезжих.
Любопытных оказалось больше, чем ожидал Петр Терентьевич. Дети — от малолеток и до вышедших из пионерского возраста — окружили машину, когда в нее садился председатель колхоза с «американцами». Глазели из окон. О весельчаке Тейнере уже знали многие. В деревне обычно все бывает слышнее, виднее и общедоступнее.
— Тейнер — это который с шофером сидит, — указал на него мальчик лет девяти.
И Тейнер помахал детям беретом.
Ребята это оценили должным образом. Оценили и то, что с ним при случае можно поговорить по-русски.
А случай был уже наготове. Ребятам хотелось показать американцу бобровое озеро, лосей на воле, хижину дяди Тома, сооруженную ими в лесу, и, конечно, голубятню.
Мальчики перебежали короткой дорожкой на Ленивый увал к Дому приезжих: им хотелось увидеть, как старуха Тудоева встретит американцев.
Тудоиха, наряженная в «кобеднешное», давно поджидала на крылечке недостроенного дома для приезжих его первых постояльцев. И как только подошла машина, старуха направилась к ней, чтобы, поздоровавшись с Трофимом, произнести давно заготовленные ею слова.
Петр Терентьевич рассказал дорогой о Тудоевой, и Трофим сделал вид, что узнал ее.
— Здравствуй, молочная сестрица Пелагея Кузьминична, — Трофим поклонился, а затем протянул ей свою большую пухлую руку.
— Здравствуй, батюшка серый волк, Трофим Терентьевич, — старуха поклонилась в ответ. — Далеконько ты от нас убежал, да, видно, вспомнил на склоне своей жизни сторонушку.
— Да как еще вспомнил-то, Пелагея Кузьминична! Ногам не верю, что они меня по родной земле носят.
— Не разучился еще русскими словами говорить?
— Да нет пока. Конечно, попризабыл кое-что, — сознался Трофим, — но у меня на ферме русские живут. Не дают родные слова забывать.
Поздоровался и Тейнер с Тудоевой:
— Очень приятно представиться такому почтенному директору отеля. Моя мама меня называет Джонни. Вы можете называть меня Ванькой…
— Да зачем же Ванькой-то? Можно и Ванюшкой… — шуткой на шутку ответила Пелагия Кузьминична и попросила поглядеть «никем еще не обжитые горенки».
— «Широка страна моя родная…» — запел Тейнер и заявил, что если ему продлят срок пребывания в Советском Союзе, то он согласен здесь жить до конца семилетки.
Петр Терентьевич приветливо улыбался и вникал в каждое слово, сказанное Тейнером. «Уж очень он как-то чересчур политически грамотен и чрезмерно осведомлен в наших делах», — подумал Бахрушин. И, подумав так, решил пока не делать для себя никаких выводов. «Поспешность заключений иногда уводит с истинного пути, и человек принимается не таким, каков он есть, а в соответствии придуманному твоим торопливым разумом облику», — вспомнил он сказанное Стекольниковым.
— Да так-то, пожалуй, лучше, Петрован, — будто продолжая начатый мысленно разговор, сказал Трофим, поставив чемоданы в отведенной ему комнате. — И тебе буду не в тягость, и себя не стесню.
— Именно, Трофим. Чем прямее, тем лучше… Ты как, отдохнешь или пойдешь куда?
— Пойти-то бы лучше… А то как-то сразу и один… Давай уж, Петрован, пожертвуй денек для меня. Сходим на речку… Может, и окунемся по старой памяти… Да и дорассказать тебе надо про свою жизнь.
Тейнер, рассчитавшись с шофером, видимо желая опять оставить братьев одних, сказал Петру Терентьевичу:
— А я хочу предоставить возможность огуречному рассолу и водке выяснить свои отношения и тем временем проверить качество новой кровати.
На этом и порешили.
Трофим сразу же, как они вышли в поле, приступил к продолжению начатого. Это был холодный рассказ, вовсе не похожий на ту исповедь, которую он обещал Петру Терентьевичу в письме. И Петр Терентьевич, слушая Трофима, не верил даже тому, что было правдой. К тому же Бахрушину была интересна лишь первая половина жизни Трофима, до его переезда в Америку.
И когда братья подошли к речке, Петр Терентьевич сказал:
— Всего все равно не расскажешь… Давай лучше пойдем в воду.
Здесь они когда-то купались мальчиками. Здесь ловили рыбу. Здесь они теперь снова, на склоне лет своей жизни. А речка течет, как прежде. Может быть, она стала чуть-чуть мельче. А может быть, только казалось, что она была глубже и шире в те далекие детские годы.
— Ну что же… Это можно, — ответил тихо Трофим, оглядывая знакомые берега. — Как много утекло воды, Петрован!
— Порядочно, — подтвердил Петр Терентьевич и начал вслед за братом неторопливо раздеваться.
XV
Вечером этого же дня Бахрушин зазвал к себе старика Тудоева и секретаря парткома колхоза Дудорова.
— Не пропадать же пельменям, — пошутил Петр Терентьевич, довольный их приходом. — Да и перекинуться надо о текущем моменте.
Жаркий день сменился теплым вечером. Солнце еще не село, а уже запахло табаком, посаженным в палисаднике Еленой Сергеевной. Доносились далекие песни воскресного гуляния молодежи.
Петр Терентьевич начал рассказывать о своих впечатлениях не сразу. Надо же было расспросить о здоровье семьи, о том, как провели день, каков был улов карасей у Дудорова на Тихом озере, где тот бывал в каждое воскресное утро.
— Ты, парень, давай не о карасях речь заводи, а о Трошке, — сказал Тудоев, — о карасях он тебе завтра расскажет, а об этой «рыбе» желательно бы знать сегодня.
Петр Терентьевич помедлил с минуту, а потом начал так:
— Один себе на уме, а другой не крепко запертый дуботол. Я говорю про Трофима. Пустой он или, лучше сказать, опустошенный. Читал, видать, маловато, а может быть, и вовсе ничего не читал. Но, видимо, свое дело на ферме знает. Русские слова попризабыл, но говорит складно. Политических убеждений никаких. Стыдно даже как-то за него. Люди у него все еще, как и в девятнадцатом году, делятся на белых и красных. Вот и все его политические взгляды. Себя не обеляет, но и не раскаивается. О людях судит по одежке и по стенам, в которых они живут. Деньги, я думаю, у него единственный и главный аршин. Душонка, если она у него есть, — не больше луковицы. Словом, серый мужик. Скуповат. Жаден. О себе высокого мнения. «Я» да «я»… Жену, Эльзу, не любит. В бога едва ли верует, но козыряет им. Не он один так поступает в Америке. И у нас такие деляги есть. В колхозе он мало что сумеет увидеть и того менее — вынести. Тары нет. Голова хоть и велика у него и порожняя, да в нее, как мне думается, ничего положить нельзя. Наглухо она запечатана для всего нового. А старое в ней сгнило. И вообще он замороженный человек.