Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 1.
— Все правильно, — подтвердил Петр Кузьмич не без иронии.
Хватов стоял сбоку, опершись ногой о тележку, грядушки которой были новыми и совсем еще сырыми, а колеса — с конных плугов.
— Новые, — заметил я, — наделки.
Хозяин будто не слышал моих слов, а Петр Кузьмич прищурился и в упор спросил, постукивая пальцем о тележку.
— Ясеньки-то в лесной полосе срубил? Смотри — свежий ясенек щек, как с корня.
У Хватова не было заметно ни тени страха, ни тени волнения. Он почему-то обратился мне:
— А вы видали, как я рубил? Купил на базаре.
— А колеса с плужков? — спросил Петр Кузьмич.
— Видать, с плужков, отметил Хватов с притворным вздохом.
— Когда снял?
— Купил за двадцать восемь рублей и пятьдесят копеек.
— Где?
— На базаре.
— У кого?
— У чужого дядьки, — мирно ответил Хватов и вдруг перешел в наступление: — Евсеича слушаете! Клеветой руководиться не гоже, не по-советски! Сто шестьдесят первая статья на это имеется, можем написать — люди грамотные и ходы знаем, куда подать и к кому обратиться.
Петр Кузьмич пристально смотрел на него не отрываясь, сжав зубы. Краска бросилась ему в лицо, но он тряхнул головой, сдерживая себя, закурил папиросу и уже спокойно сказал совершенно неожиданно и, казалось, не к месту:
— Во время войны где был?
— Служил.
— Где?
— А что? — не изменяя позы и наглого выражения лица, спросил Гришка Хват. — Следствие, что ли, хотите наводить?
— Ну вот ты уже и обиделся! — возразил Петр Кузьмич. — С тобой по-хорошему, а ты…
— Что я?
— Значит, не был на фронте? Ну тогда — где работал в тылу? Тыл — это тоже очень важно. И в тылу много героев. Что делал?
— Служил.
— Где?
Гришка не выдержал словесной перестрелки и сдался:
— В милиции.
— Кем?
— Конюхом.
— Ну так бы и говорил! Хорошая должность — конюх, и у нас в колхозе почетная. Вот теперь и понятно.
— Что понятно?
Петр Кузьмич не ответил на его вопрос, а спросил сам:
— А знаешь, что у Евсеича два сына погибли на фронте?
Гришка молчал. Петр Кузьмич барабанил по грядушке пальцем и потихоньку насвистывал выжидая. Будто ненароком я прошелся по двору взад-вперед. Квохтали куры, в хлеву похрюкивали свиньи; в углу, между сараем и плетнем, — штабель толстых дубовых дров, хватит года на два; старые колеса от тарантаса, рама от старой конной сеялки, две доски с брички и деревянная ось свалены за сараем в кучу. Запасливый хозяин тащил все, что плохо лежит и за что никто не может привлечь к ответственности. На стене сарая висел большой моток толстой проволоки, две старые покрышки от автомашины и пополам перерезанный гуж от хомута; штабель кизяков — такой огромный, что на две хаты хватит топить полную зиму.
— А навоз для кизяков тоже купил на базаре? — спросил я.
Гришка не удостоил меня ответом, а Петр Кузьмич ответил за него:
— Зимой на поле вывозил: воз — на поле, а воз — домой. Рассказывают, так было. Этак гектарчика два удобрений и хапанул. Правда, Хватов?
Но тот не ответил.
— Вы по какому делу пришли?
— Да вот ходим с агрономом, знакомится, как наши колхозники живут, — невозмутимо сказал председатель.
— С обыском, что ли?
— Ой, какой ты, Хватов, законник!
— Законы знаем.
И вдруг неожиданный вопрос Петра Кузьмича:
— Корма корове хватит?
— Занимать не будем.
— А продавать будем?
— Там видно будет.
— Ты же на сенокосе не был, процентов не заработал, как же это получается?
— Покупается, — тоном превосходства ответил Хватов.
Петр Кузьмич решительно встал и открыл дверь сарая. Гришка не выдержал и заскочил вперед. Лицо его стало озлобленным, но говорил он спокойно:
— Отойди, товарищ председатель! Добром говорю! За самовольный обыск тоже статья имеется…
— Да ты никак испугался, Григорий Егорович? — засмеялся Петр Кузьмич. — А мы в сарай не пойдем. Разве можно не по закону? Посмотрю, хватит ли корма. Должны же мы заботиться и о скоте колхозников? Ясно?
— Может, и ясно, — приостановился Гришка, поняв, что не выдержал своей линии.
— А ты не бойся, — продолжал Петр Кузьмич. — Если купил, то все законно и никакой статьи не потребуется. Купил, говоришь?
— Купил.
— Почем же люцерновое сено?
— Двести рублей воз, — не моргнув глазом, ответил хозяин.
— Прошлогоднее?
— Должно быть.
— У кого?
— У чужого мужика. Базар велик.
Я вспомнил, что прошлым летом на семенниках люцерны во время цветения появлялись в середине массива выкошенные пятна, и подумал: «Вот они и пятна».
На крыльцо вышла жена хозяина и поздоровалась так, что слово «здравствуйте» прозвучало, как «уходите». Одета она по-городскому. Ни широкой, просторной, с каймой, юбки, ни яркой кофточки с пухленькими и такими симпатичными «фонариками» на рукавах, ни плотно уложенных на макушке волос — ничего этого не было. Короткая, до колен, юбка обтягивала зад, как огромный футбольный мяч; толстые, как гигантские кегли, икры — в тонких чулках; тесная кофточка, в которой с трудом умещалась грудь; громадная брошь в виде плюшки с начинкой посредине: вот какая, дескать, культурная! А лицо! Какое лицо! Жирный подбородок, пухлые щеки с двумя круглыми пятнами румян, маленький нос с полуоткрытыми ноздрями приподнят кверху, белобрысая, а брови намалеваны черные, как осенняя ночь. И рыжий «бокс» на голове мужа и его клетчатая ковбойка с торчащей из-под нее грязной нижней рубахой — все это как нельзя более подходило к облику его супруги.
— Чего ж в хату не зовешь начальников?
Оттого ли, что она заметила мой пристальный взгляд, оттого ли, что Петр Кузьмич на ее «здравствуйте-уходите» ответил вежливым приветствием, или, подслушав наш разговор, она поняла, что обострять дело не следует и надо нас отвлечь от люцерны, — не знаю почему, но голос ее стал немного приветливее.
— Чего ж не зовешь? — повторила она. — Небось в хате и поговорить лучше. Заходите!
Мы обменялись с Петром Кузьмичом взглядами и взошли на крыльцо. Я совсем не ожидал, что жена Хватова будет знакомиться с нами, так сказать, официально, но она подала прямо вытянутую ладонь, как толстую длинную вчерашнюю оладью, и произнесла мужским тенором:
— Матильда Сидоровна.
Настоящее ее человеческое имя — Матрена, но сказано ясно — «Матильда». Петр Кузьмич сначала не удержался от улыбки, а потом все-таки прыснул и зажал рот платком, как бы утирая губы. «Ошибочный жест, Кузьмич! Ой, ошибочный!» — подумал я. И правильно подумал: Матильда поняла так, что, утирая губы, председатель просит выпить. Молча, одними взглядами, которые, впрочем, не так уж трудно заметить со стороны, они с мужем согласовали этот вопрос, и Хватов распорядился:
— Собери закусить!
Матильда вышла в сени, а муж «на минутку» выскочил за — ней.
— Ну? — спросил я тихонько, когда мы остались вдвоем.
— Подождем, что дальше будет, — шепнул председатель. — Не бойся! По стопам Прохора Палыча в бутылку не загляну. У меня — план.
Возвратился Гришка совсем другой, щеки его вздулись двумя просвирками: он улыбался. Но глаза так и остались мутными и равнодушными, глаза не улыбались. Матильда внесла колечко колбасы и тарелку огурцов и… тоже улыбалась. Ах, как она улыбалась! Накрашенные половинки губ узкими полосами окаймляли рот, а ненакрашенные вылупились из середины. Тяжело ступая и сотрясая телеса, она засуетилась:
— Заведи пока патефон, Григорий Егорович! Выбери какую покультурней!
Хозяин завозился с патефоном, меняя иголку, а мы осмотрели комнату. Тут и громадный плакат-реклама с гигантским куском мыла «Тэжэ» и с надписью: «Это мыло высоко ценится, это мыло прекрасно пенится»; и еще противопожарный плакат «Не позволяйте детям играть с огнем»; большие портреты обоих супругов, увеличенные с пятиминуток и разретушированные проходящим фотографом до полной неузнаваемости; ленты из цветной бумаги на стенах, на окнах — и широкие и узкие, — ленты, ленты, ленты, как на карусели.
Захрипел патефон, будто на плите убежало молоко, а затем мы услышали пластинку двадцатилетней давности — романс в исполнении Леонида Утесова:
Лу-уч луны-ы упал на ваш портре-е-ет,
Ми-илый дру-уг давно забытых ле-е-ет,
И во-о мгле… гле, гле, гле, гле, гле, гле, гле…
Игла запала в одной строке пластинки, и патефон хрипел: гле, гле, гле, гле, гле… Это была самая высокая нота в романсе, казалось, что исполнителю очень трудно повторять ее.
Матильда стукнула по мембране деревянной ложкой, и игла проскочила дальше. Оттого, что пластинка была очень старой, голос Утесова стал совсем хриплым, натужным, как при ангине. Гришка Хват упер руку в бок, закинул стоя ногу за ногу и серьезно, как в церкви, смотрел в потолок, как бы вслушиваясь в звуки патефона.