Борис Пильняк - Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
И Леопольд рассказал свои тайны.
– Да, я хочу застрелиться, – говорил Леопольд, – потому что со мною случилась страшная вещь, которую определить я не могу и с которой бессилен справиться. Я люблю свою мать. Нет, подожди. Ты любишь Лелю Верейскую, которая об этом даже не знает, – но ты ее любишь, как идеал, – и ты же пристаешь к своей горничной Насте. Я никогда не любил никаких Лель, я никогда не приставал к женщинам, потому что мне это омерзительно и совершенно не нужно… И вот, как ты любишь Лелю и свою горничную, и как Иван Кошкин любит девок из публичного дома, – так я люблю свою маму, только гораздо сильнее. Я люблю ее больше жизни, больше всего на свете и гораздо больше самого себя. Мне стыдно и позорно. Я молюсь на свою мать, как на бога, самое лучшее, все лучшее – она, – но не раз, точно случайно, я входил в ванную, когда мылась мама, – она меня не стыдилась, я больше не делаю этого, потому что боюсь, что у меня разорвется сердце… И я готов убить отца от ревности и от ненависти, – и я убил бы его, если бы не знал, что у него от Марфина брода до Москвы, везде рассованы содержанки и он оставляет мать в покое…
Леопольд стоял у печки неподвижно, говорил, точно отвечал урок, плакал. Он смотрел вверх остановившимися глазами, и по щекам текли слезы. Андрей бегал по комнате и тоже утирал кулаками глаза, чтобы не мешали слезы, которых не было. Гимназисты иной раз подолгу молчали. Андрей обнимал иной раз Леопольда, иной раз бегал на кухню пить воду, сидел подолгу на стуле верхом, положив голову на спинку стула, раздавленный горем и невероятностями.
– Постой, погоди, давай обсудим здраво! – кричал Андрей и не находил слов. – Ну, ты… ну, я… – и бегал по комнате, гоняя свою тень и тряся головой, точно хотел стряхнуть свои мысли. – Ну, ты… – ты разлюби… Впрочем, ерунда!., ну, я…
– Мне надо застрелиться, – говорил Леопольд, – потому что ничего иного я не могу придумать. Я не могу посягнуть на мать, я не могу убить отца… А может быть, могу сделать и то, и другое, – потому что я мечтаю о маме и о том, как я убью отца. Я думал, – я ничего не понимаю… Всю жизнь самым близким человеком мне была мама, и я сейчас ничего не могу ей сказать, потому что я не смею оскорбить ее… И я оскорбляю ее, потому что я целую ее не как мать, а как любовницу…
Андрей стряхивал мысли с волос и говорил:
– Постой, погоди, давай обсудим здраво. Надо обсудить. Это же нарушение естества – любить свою мать. Понять этого я не могу. Ты прости, ведь это же мерзость и вообще противно, даже эстетически, кроме того – против естества… Это уж – сверхницшеанство… Впрочем, ерунда!., ну, я…
– Мне надо застрелиться, – долбил Леопольд и плакал.
На парадном привычною рукою зазвонил герр Шмуцокс. Андрей, по уговору с фрау Шмуцокс, не должен был попадаться на глаза герру, – через кухню он пошел срочно домой. Прощаясь, он целовал Леопольда, мазал слезы и шептал на ходу:
– Постой, погоди… Ну, ты дай мне слово, что не застрелишься, пока мы не обсудим все как следует… Впрочем, ерунда!.. – Дай неделю на рассуждение.
Андрей убежал.
Герр Шмуцокс зашел в комнату сына.
– Ты, я вижу, не спишь.
– Не сплю.
– У тебя, я вижу, кто-то был.
– Никого.
– Что за манера отвечать? – почему слезы?
– Какую нахожу нужным! какую нахожу нужным, слышите! – закричал Леопольд, – какую нахожу нужным!..
Леопольд бросился к кровати, упал на кровать лицом в подушку.
Герр Шмуцокс наутро уезжал в Москву.
Перед сном в спальне, надевая длинную немецкую ночную рубашку, герр Шмуцокс сказал жене рассудительно и негромко:
– Я полагаю, Марихен, что у нашего мальчика настало время… ну, разреши мне присмотреть на фабрике какую-нибудь здоровую и красивую русскую девку, ее можно будет отправить на освидетельствование к доктору Криворотову, – и пусть наш мальчик… у него уже настало время…
С фрау Шмуцокс произошла истерика, как только что у сына.
Андрей, ушед от Шмуцокса смятенный делами друга, пошел на Откос, чтобы проветрить мозги. Луна светила простором, мороз разбрасывал алмазы по снегу и шелестел шагами Андрея. Тень Андрея сиротливой собачкой вертелась у ног Андрея, – такою же сиротливой, как мысли Андрея. Андрей на самом деле ничего не понимал и мучился. Смерть друга ему казалась реальною, он не хотел смерти друга, он физически чувствовал приближение смерти в его компанию и испытывал страх смерти, такой же гнусный, как этот его вечерний с Леопольдом разговор. Это было так же страшно, как кошачьи глаза в амбаре. Здоровым телом, мурашками по позвонку он чувствовал противоестественность и мерзость. Тишина комнаты Леопольда, разговоры – здесь на Откосе – казались Андрею страшными, как капли осеннего дождя у бродяги за воротником. Андрей целовал Леопольда – и здоровым телом ощущал, что ему противно целовать этого красивого юношу, точно Леопольд – гнилой внутри. Страшнее, чем поцеловать бы Валентину Александровну, пудреную лягушку. Кроме всего прочего, Андрей чувствовал на себе ответственность за друга, – и ему хотелось играть роль героя, чего он не замечал, конечно.
Андрей долго стоял на Откосе, смотрел в снега за Подол и повторял вслух:
– Должен застрелиться. Нет. Должен застрелиться. Нет…
Андрей заснул у себя в чулане не раздеваясь и проснулся наутро в головной боли, в придавленности, в ощущениях страшного и нечистоты, когда лучше и не просыпаться, – в тех же ощущениях, как первое утро Чертановской школы. Он проснулся с решением, как тогда в Чертанове о новой жизни, – да, пусть Леопольд стреляется, – но в подсознании он ощутил, как и в Чертанове, что этого не будет, не бывает, его не послушают, а дружба – дружба кончена, тошнотно увидеть Леопольда и очень любопытно с ним поговорить еще раз на столь необыденные разговорные темы. С фрау Шмуцокс было условлено еще вчера, когда она приходила к Андрею, что наутро он не пойдет в гимназию, герр Шмуцокс уедет с десятичасовым поездом в Москву и он, Андрей, придет к фрау Шмуцокс в половине одиннадцатого, когда никого не будет дома. Андрей пошел мыться, мылся холодной водою, полагал, что промораживает мозги. Домашним он сказался нездоровым, отец, доктор Иван Иванович, посмотрел его язык, пощупал пульс, определил, –
– Да, небольшой налетец на языке. Прими касторку.
В половине одиннадцатого, пробираясь задними переулочками, чтобы не заметили случайно гимназические надзиратели, Андрей пришел к фрау Шмуцокс. Он готовил речь, – и сказал совсем не то, что заготовил. Вдруг к ужасу своему он рассказал все, как было на самом деле, – говорил и ужасался тому, что говорил, – ужасался и злился, потому что ужасался, – захлебывался и говорил бессвязно, все по очереди.
Закончил он злобно:
– Я предаю друга, мне нельзя теперь с ним встречаться, я дал честное слово, что все будет втайне. Ему надо застрелиться и больше ничего, и пусть стреляется. Это касается именно вас. Я снимаю с себя ответственность за его смерть. Он любит вас, как женщину, он подглядывал за вами в ванной, он ревнует вас к Карлу Готфридовичу. Прощайте! – вам тоже надо застрелиться. Прощайте. Ему надо застрелиться!.. – пусть стреляется!..
Андрей стоял посреди комнаты, когда говорил это.
Он выбежал вон из комнаты, шмыгая носом, всовывал ноги в калоши и никак не мог всунуть. Фрау Шмуцокс не заметила, как убежал Андрей. Она опомнилась, когда Андрей хлопнул парадной дверью. Она побежала за ним и догнала его у калитки на улицу, крикнула, как кухарка:
– Вы никогда, никому не смеете говорить об этом!..
Она спохватилась, она съежилась, она сказала лирически:
– Да-да, Андрюша, это очень страшно. Никогда не говорите, никому не говорите об этом… Знайте, – я ваш друг, если даже вы потеряете дружбу Лео…
Голова фрау Шмуцокс поникла, плечи ее опустились. Она улыбнулась, как улыбаются во сне. Брови ее опали в бессилии – и сразу же собрались в строгости и решимости. Раздумье сменило улыбку – и опять пришла улыбка, как во сне. Андрею показалось, что фрау Шмуцокс совершенно голая, – он крикнул:
– Мария Адольфовна! на улице мороз, вы раздетая, идите домой!..
Фрау Шмуцокс подняла голову в гордости, неизвестно зачем поднялась на цыпочках, – крикнула почти озорно:
– Никогда, никому, Андрюша!..
И фрау Шмуцокс громко хлопнула калиткой, оставив Андрея на улице, Андрей ощутил себя мусором, выметенным за калитку.
Домой возвратился Андрей действительно полубольным и залег в постель. Он попросил маму, как в детстве, почитать ему вслух. Вечером он приставал к отцу, чтобы отец поиграл с ним в шахматы. Перед сном мама на кухне заготавливала тесто на завтрашние блины, отец и сын толкались около мамы. Доктор Иван Иванович доказывал кухарке, что осьмушку дрожжей положить в тесто иль целый фунт – безразлично, так как дрожжи есть не что иное, как грибки, и размножаются с молниеносной быстротой. Наутро в гимназии ни слова не сказал Андрей Леопольду и ни слова не сказал Леопольд Андрею.