Борис Полевой - Глубокий тыл
— Вы даже сегодня точны, фрейлейн Марта, — устало усмехнулся Владиславлев, и от взгляда Жени не ускользнуло, что нервный тик заметно подергивает его веко.
— Немцы сильны своей организованностью, — важно произнесла она одну из любимых фраз коменданта и, убрав карандаши и блокнот в сумочку, чуть кивнув головой, направилась к двери.
Она уже была на пороге, когда ее просительно окликнули.
— Простите, фрейлейн, у меня маленькая, приватная просьба. Видите ли, мне теперь приносят обед сюда… Не могли бы вы купить для меня… бутылку этой вашей водки?
— Шнапс? Вот как? Странно! Все считают, что вы единственный непьющий человек в этом учреждении.
— Фрейлейн, очень прошу… Ради бога! Вот, пожалуйста, деньги.
Достав горсть смятых оккупационных марок, Владиславлев торопливо отсчитывал нужную сумму. Девушка не без злорадства наблюдала, как у этого, обычно такого хладнокровного человека дрожат белые, мягкие, похожие на женские, руки.
— Боюсь, господин подполковник будет сильно разочарован, — сказала она, равнодушно убирая деньги в сумочку.
— Ах, все равно, какое это сейчас имеет значение?
Снисходительно усмехнувшись, фрейлейн Марта удаляется…
Когда, пообедав, она выходит из комендантского ресторана, под мышкой у неё завернутая в газету бутылка. Она неторопливо смотрит на часы, и, увидев, что до начала работы еще есть время, решает пройтись. Гуляющей походкой она сворачивает в городской парк, совсем еще недавно тенистый и кудрявый, но заметно облысевший за год оккупации. Вот и сейчас несколько деревьев, срубленных осколками или поваленных взрывной волной, валяются поперек аллей, преграждая ей путь. Канонады почти не слышно, но в парке ни души. Девушка ускорила шаг. Вот она остановилась, опершись рукой об урну, доверху набитую мусором, который давно никто не вывозил, сняла туфельку и вытряхнула из нее песок. Кругом никого. Но если бы кто-нибудь и был и даже сидел на скамейке невдалеке, вряд ли бы он заметил, как она что-то вынула из урны и что-то сунула в мусор.
Снова обув туфлю, девушка той же гуляющей походкой продолжает путь и лишь у выхода из парка развертывает бумажку. На ней цифра «1», обведенная кружком. На мгновение Женя закрывает глаза и стоит, как бы остолбенев. Потом решительно встряхивает головой и идет дальше. «Сегодня в час ночи? Так скоро?» Губы начинают дрожать. Чувствуя это, она плотно смыкает их. Бледные, тонко очерченные, они сливаются в узкую прямую линию, и на лице появляется как раз то надменно-презрительное выражение, какое приличествует предстанительнице расы господ, находящейся на захваченной земле.
13
Для Ксении Степановны настали дни, когда ей начало казаться, что все часы в городе вдруг замедлили ход. От мужа пришло еще письмо, настоящее солдатское письмо, с треугольным штампом полевой почты и даже с вымаркой, сделанной военным цензором. Филипп извещал, что с группой партизан благополучно пробился через фронт и что при этом даже пострелять как следует не пришлось. А сейчас имеет он направление в некий город, название которого оказалось тщательно замазанным. Но слова о том, что надеется он повидаться с семьей, цензор оставил, и Ксения Степановна догадалась, какой это город, и даже поняла, куда лежит мужнин путь.
Он будет дома, ее Филипп, он, может, и сейчас в дороге! Мысли эти не покидали ее ни на фабрике, ни в госпитале, ни в часы занятий депутатскими делами, ни дома, куда она в иные дни приходила, лишь ночевать. Прядильщица повеселела. Она опять прикрепила на стене фотографию сына, но не ту, что, пройдя по газетам и журналам, стала для матери будто бы чужой, а другую, которую она, отклеив от старого фабричного пропуска, отдала увеличить. С нее глядел не русский богатырь и герой, а простой фабричный парнишка со стриженой головой, с простецким и хитроватым лицом.
Одного ей теперь не хватало: не с кем было посидеть дома за чашкой чая и неторопливо, со вкусом, обстоятельно снова и снова поделиться радостью ожидания. Юнона с головой ушла в комсомольскую работу. Анна ходила молчаливая, погруженная в свои думы. Арсения все-таки заставили лечь в больницу — лечить ожоги. И Ксения Степановна по-прежнему ходила к «своим раненым», с которыми в перерыве между разными госпитальными делами делила радость, как раньше делила горе.
Но однажды в прядильный цех к Ксения Степановне забежала дочь.
— Мама, не ходи сегодня в госпиталь. Мне нужно с тобой обязательно кое о чем поговорить.
Прядильщица обрадовалась. Вернувшись пораньше, согрела чай, переоделась в байковый халат, обула домашние туфли, о существовании которых как-то совсем забыла в последние дни, и задумалась возле поющего электрического чайника… Поговорить! Даже с матерью словом перекинуться некогда бедной девочке! Собрания, заседания, мероприятия… Всем нужна, отовсюду зовут, нигде без Юноны не обойдутся. Когда-то в молодости Ксения Степановна так же вот увлекалась общественными делами, ликвидацией неграмотности, уличным комитетом, курсами Красного Креста, народным хором. Даже покладистый Филипп ворчал: «Носится по собраниям, селедку и ту самому чистить приходится…» И все-таки хорошо было, интересно. А теперь вот дочкин черед, в мать пошла, общественница… Но о чем же ей надо поговорить?.. Наверное, выдвигать куда-нибудь собираются. Ну что ж, в добрый час, не ошибутся…
И вот пришла Юнона, устало бросила на стол маленький портфельчик, поправила у зеркала волнистые волосы. Мать с гордостью наблюдала за плавными движениями ее красивых рук. Как расцвела, вот отец-то полюбуется!
— Выросла-то ты как, доченька! — улыбаясь, сказала она. — Этак и не заметишь, как кто-нибудь пропищит: «баба Ксеня».
— Глупости, — сказала Юнона, садясь за стол и придвигая к себе налитый матерью чай. Положила в стакан сахар и забегала взглядом по столу. — А ложек, кажется, нет…
Ксения Степановна подошла к буфету, достала чайные ложки.
— Спасибо, — девушка внимательно осмотрела ложку, поморщилась, вытерла ее о край скатерти, но потом вдруг отодвинула чашку так резко, что чай через блюдце плеснул на скатерть. — Ты ничего про наши комсомольские дела, мама, не слыхала?
— Нет, а что? — встревоженно спросила мать. — Какие у вас там особые дела?
— Ну ясно, где ж тебе моими делами интересоваться! У тебя одна забота: раненые. А твоей дочери там временем яму копают… — Юнона подняла на мать свои большие, опушенные длинными ресницами глаза, которые и сейчас, когда голос ее звучал раздраженно, по-прежнему оставались неподвижно красивыми и не меняли своего холодного, спокойного выражения. — Эх, мама, ты депутат, член райкома и совсем не интересуешься тем, что происходит на фабрике!
— Да что там у вас такое, Юночка? — забеспокоилась Ксения Степановна, не замечая даже колючего тона дочери.
— А то, что скоро перевыборы, мой отчет, и меня будут валить. Поняла теперь?
— Как это валить? Кто будет валить?
— Найдутся… всякие дезорганизаторы, которых я призывала к порядку. Вот кто!
Только сейчас до Ксении Степановны дошло то, о чем говорит дочка, дошло и очень ее удивило.
— Кто же им даст, дезорганизаторам? Ведь будет собрание, комсомольцы тебя знают, работа твоя на виду. Разве они допустят?..
— Ой, Мама, тебя смешно слушать! Ты застряла где-то в двадцатых годах, когда вы там красные косынки носили. Собрание… Что такое собрание? Этот псих Федька Кошелев и его люди, они все оплюют, охают, вывернут наизнанку… Я говорила в райкоме комсомола и с первым и со вторым — оба за меня горой. Но им неудобно давить на собрание. Тут стараешься, до головной боли работаешь, ни времени, ни сил, ни себя не жалеешь… И вот… Помнишь, как меня в Иванове поднимали? А здесь? Кто придумал молодежные бригады имени Марата Шаповалова? Об этом в газетах было. А они, эти, вопят: казенщина!
Тут Ксения Степановна не на шутку возмутилась:
— Как так казенщина? Да они слово-то это понимают — «казенщина»?
Юнона поморщилась.
— Все они отлично понимают. А орут нарочно, чтобы меня свалить. — И вдруг, подняв на мать вои красивые глаза, она сказала: — Ты должна прийти к нам на собрание. Слышишь? Ты депутат Верховного Совета, ты член райкома и член бюро парткома…
— Мать я тебе, — нетерпеливо перебила прядильщица. И задумалась, подперев голову ладонями, беспокойно, вопросительно посматривая на дочь. Какая-то неясная тревога зарождалась в ней. — Я подумаю, — произнесла она наконец. — А ты успокойся: молодежь, она чуткая, она сердцем правду чует и хорошего человека в обиду не даст.
Прядильщица поднялась, притянула к себе голову дочери, стала осторожно гладить ее волосы жесткой ладонью и, отгоняя эту крепнущую, хотя ещё и непонятную ей тревогу, заговорила о другом:
— Скоро отец наш приедет… Вот никак себе не представляю: Филипп—и вдруг партизан… Боец — куда ни шло, а партизан… Если б ты, дочка, знала, как я по нему соскучилась!