Борис Васильев - Завтра была война. Неопалимая Купина. Суд да дело и другие рассказы о войне и победе
— Я беспризорничком родился и беспризорничком помру!..
И выскочил из окопа.
Суслин бил короткими очередями, прикрывая подбирающегося к мосту ефрейтора. Он понял, что задумал Святкин, дрожь прошла, и Игорь стрелял расчетливо, прикрывая друга.
На выструганной добела столешнице стояло восемнадцать бутылок цоликаури. А за столом сидели девятнадцать человек, потому что восемнадцатым был народный артист Мятников, а девятнадцатой — Валентина Ивановна. И перед каждым стоял стакан с золотым вином. Но люди не пили, не плакали: они говорили.
Тенгиз:
— Когда человек рождается, он обязательно плачет, а все вокруг улыбаются и говорят: «Здравствуй, дорогой!» Пусть же каждый проживет свою жизнь так, чтобы, когда придет его час, он один улыбался, а все бы кругом плакали и говорили: «Прощай, дорогой!» Как сегодня мы говорим эти слова нашим отцам. За честную жизнь, за последнюю улыбку, за гордую улыбку человека!
Кончились патроны в диске автомата. Игорь, торопясь, вставлял другой диск, а он не шел в пазы, его перекашивало…
Рев взревевшего танкового мотора возник неожиданно. Игорь выглянул.
Немцы закончили ремонт гусеницы. «Тигр» дернулся назад, разворачиваясь на узком мосту, как вдруг перед ним с грохотом разорвалась связка гранат, и гусеница вновь расстелилась по мостовому настилу.
— Витька!.. — закричал Игорь.
У Святкина уже не было сил, а потому швырнул он эту связку прямо перед собой. И искромсанное осколками тело его лежало сейчас у сломанных перил…
И опять — струганый стол, восемнадцать бутылок и девятнадцать близких. Профессор Сайко:
— Древние говорили: «Мементо мори». Помни о смерти. То есть не бездельничай, успей сделать все, что в твоих силах, ибо величина скорби при расставании с тобой и есть истинная мера твоей жизни…
Наконец Игорь вставил заупрямившийся диск. По лицу его текли слезы, но он не замечал их, потому что они были последними.
А немецкие автоматчики уже открыто и неторопливо шли по полю боя, в упор расстреливая раненых.
А на мосту опять ремонтировали гусеницу «тигра».
Но Игорь Суслин больше не смотрел на мост. Теперь он бил короткими очередями по автоматчикам, и после двух попаданий немцы наконец–то засекли его, упали в снег и открыли по Суслину огонь из всех автоматов.
А он и не думал больше об укрытии. Он стрелял и стрелял, пока страшный удар в голову не швырнул его на противоположную стенку окопа.
Анна читала стихи:
Отцов не убивают на войне
Ни пулей, ни осколком, ни снарядом.
За немоту любимые вдвойне,
Они шагают с нами рядом.
Отцов не убивают на войне…
Немецкие автоматчики продолжали ходить по полю. После того как навсегда замолчал автомат Суслина, слышались только их очереди. В тяжелораненых и даже в мертвых.
Окровавленный Глебов осторожно закапывался в снег. Автоматчики еще не дошли до него, хладнокровия у него хватало, правда, силы уже были на исходе. И поэтому он не торопился.
Только вдруг он увидел, что из недалеких кустов на него смотрит перепуганная девочка в большом платке и огромных валенках.
И немцы увидели девочку. Двое автоматчиков направились к ней, проваливаясь в подтаявшем снегу.
— Валя, беги!.. — что есть силы закричал Глебов. — Беги!.. Из последних сил он встал на ноги.
— Здесь я, гады!.. Здесь!..
И выпустил в автоматчиков длинную очередь. Руки дрожали, по лицу текла кровь, и он вряд ли попал в кого–либо. Но немцы, забыв о девочке, бежали теперь к нему, ожесточенно стреляя на бегу. Они были точнее. Глебов выронил автомат, вскинул, падая, руки, но сквозь пот и кровь увидел…
… первые «тридцать четверки» на гребне возле Ильинки…
— Так погиб последний, — тихо говорила Валентина Ивановна. — А я тогда сознание потеряла. Очнулась в избе: наши солдаты принесли…
Она вздохнула, отерла слезы, подошла к угрюмо молчавшему племяннику Глебова.
— Дай, Паша, я тебя поцелую. Это ведь твой дядя спас меня тогда.
Павел Глебов вскочил, расцеловался с Валентиной Ивановной, снова сел. Суетливо зашарил по карманам, бормоча:
— Я закурю, закурю, а? Как, артист, на тебя не повлияет, если подымлю тут, а?..
— Кури, Паша, — негромко сказал Мятников. — Если, конечно, хозяюшка наша не против.
Валентина Ивановна молча покивала. И все закурили. Даже Мятников. И долго молчали.
— А письмо, что просили меня отправить, я так и не отправила, — тихо сказала Валентина Ивановна. — Сперва болела долго, потом вроде как поздно было. Виновата, конечно, очень я виновата.
Прошла к иконе Божьей Матери, что висела в красном углу, достала из–за нее пожелтевший солдатский треугольник.
— Варваре Святкиной, — прочитала она и протянула письмо капитану.
Константин развернул треугольник, а читать не мог: строчки прыгали перед глазами. Отдал Анне:
— Прочитай, Аня.
— «Здравствуй, Варюха моя…» — начала читать Анна.
— Это мама, — зачем–то пояснил Константин. — Мама моя.
— «Пишу тебе, потому что сегодня мне двадцатка стукнула. И такого дня у меня еще не было. Я ведь беспризорничком родился, какие там дни рождения. Шамовки перехватил, морду не набили — уже праздничек. А тут ребята — ну все, Варюха, весь наш боевой взвод — загоношились и гульнули. И так все хорошо было, Варя, весело, дружно. И все речи толкали.
Все больше о том, как после войны жить будем. И еще насчет детей, конечно, разговор был. Ты себя, Варюха, береги, слышишь? Ты же в мамы готовишься. Уж как–нибудь прохарчись маленько. Родишь сына — Костей назови. Мне это имя очень даже нравится. И смотри, Варюха, если не вернусь, расти так его, чтоб человек вышел, а не дешевка какая. Думаю о тебе, денечки наши считанные вспоминаю и целую, как умею. Твой Витька Святкин».
Все молчали. Константин вскочил неожиданно:
— Мне позвонить надо. Домой. Срочно.
— В конторе есть телефон, — сказала Анна. — Я провожу. Извините, мы скоро вернемся.
Было уже довольно поздно, но старик Илья Иванович не спал. Он сидел на кухне и занимался привычным и любимым делом: доставал из коробки свои многочисленные солдатские медали, разглядывал каждую и тихо улыбался, вспоминая что–то, ведомое только ему.
Телефонный звонок раздался, как всегда, неожиданно, да и был неожиданным: громким и длительным. И Илья Иванович торопливо засеменил в большую комнату, где стоял телефон.
— Слушаю, — сказал он, сняв трубку.
Трубка молчала, и старик еще раз сказал: «Слушаю вас». И тогда трубка ответила вдруг:
— Здравствуй, батя.
— Что?.. — недоверчиво переспросил Илья Иванович. — Что вы сказали? Что?..
— Здравствуй, батя, — уже громче и увереннее сказала трубка. — Это я, Константин. Ну как ты там?
Старик хотел ответить, но не мог. Губы задергались, голос больше не слушался его.
— Батя, ты меня слышишь? — уже с беспокойством спросил Константин. — Это я, батя.
— Костя?.. — сдавленно переспросил Илья Иванович. — Это ты, да? Ты это звонишь?
— Я, батя, я.
— А Люба спит. Разбудить?
— Ты мне сейчас нужен, а не Люба, — сказал Константин. — Свинья я у тебя, но ты уж прости меня. Прости, батя.
Илья Иванович молчал. По лицу его вдруг медленно потекли слезы, но он не замечал их и — улыбался.
— Батя, чего замолчал? — встревожился Константин. — Слышишь меня?
— Слышу.
— Скажи Любе, чтоб три билета на Москву заказывала. Три, понял?
Из спальни вышла заспанная Люба. Хотела что–то спросить, зевнула, привычно протянула руку за трубкой, но старик так сердито махнул рукой, что она остановилась в крайнем изумлении.
— Три билета на Москву! — прокричала трубка.
— Три билета, сынок, — громко повторил Илья Иванович. — Три, и все — на Москву!..
Была звездная ночь, и по дороге к памятнику шли Константин и Анна.
— А я никогда не получала писем от папы. Он не писал в ту ночь перед боем, он был с мамой. Это была единственная ночь в их жизни, и поэтому я — Анна Вилленстович, а не Анна Суслина. И ордена у нас нет. Он у бабушки хранится, у папиной мамы. А бабушка мою маму не признала и орден нам не отдала.
— Свинство это, — сказал Константин, больше думая о своем. — По себе знаю.
— В те годы редкая любовь приносила счастье, — тихо продолжала Анна, — но мама всю жизнь считала себя счастливейшей из женщин. Странно, правда?
— Странно, — вздохнул Константин. — А может быть, и нет. Нам трудно судить: у них были другие единицы измерения, и счастья и несчастья. Выше наших.
— Неизмеримо выше, — согласилась Анна.
Некоторое время они шли молча.
— Что–то случилось со мной за эти дни, — наконец сказал он. — Сам не понимаю что, но чувствую. Может быть, потом разберусь, потом пойму.