Борис Полевой - На диком бреге
— Товарищ полковник! Вспомнили, отозвались! — говорил знакомый мелодичный голосок.
«Неужели Зоя?» Ну да, черты лица сохранили даже прежнюю привлекательность, белые кудряшки веселыми штопорками выбивались из-под наспех накинутого пухового платка. Но и лицо, и кудряшки, и чистейшей голубизны глаза — все это, казалось, плавало над жировыми наслоениями.
— Товарищ полковник, можно мне вас поцеловать?
— Это уж у мужа спрашивайте, Зоя, как вас там по батюшке?
— Зоя, Зоя, для вас всегда буду Зоя. Господи, как мы обрадовались, что вы живете и работаете где-то тут рядом! И какая подлость этот «маленький фельетон»…. Я прочла и сейчас же говорю Карлику: «Пиши скорей письмо. Пусть плюнет на них и едет к нам…»
Едва дав гостю раздеться, супруги потащили его смотреть хозяйство. Крепкие сараи, погреб, ледник. Потом домик, где были и газ и батарейное отопление. Показали ванную, заставили дернуть ручку в уборной. Все дышало домовитостью, в чуланах до потолка одна на другой стояли банки с вареньями и маринадами, а в погребе лежали пустые кадки, от которых шел шибающий в нос запах укропа, эстрагона, черемши.
— Лучшие в Старосибирске огурцы, лучшая капуста наши! — с гордостью восклицал Ворохов. — Тут один американец, Аверел Гарриман, прилетал. Хочу, говорит, настоящую сибирскую еду попробовать. Так из ресторана к нам присылали. Честное слово. Так что у Зоюшки моей теперь международная марка. — И Дюжева тут же заставили отведать кислой капусты, съесть холодный, остро посоленный с перцем огурец, проглотить скользкий ароматный помидор.
— Да куда же вам столько? Тут на целую роту, — спросил Дюжев, выбираясь из погреба.
— Как куда? — удивилась теща Ворохова, кругленькая, подвижная старушка, которая, тоже сопровождая его, издали настороженно приглядывалась к гостю. — Кооперации помогаем, добрым людям продаем… И покупают! Намедни зо-лотишники с Лены вместе с бочками огурцы забрал. Самолетом, говорят, на Лену пошлем. И отошлют, за прогон заплатят да еще наживутся… Были раньше огурчики — неросимые, вязни-ковские, монастырские! А теперь всё вороховские спрашивают!.. Вороховские, знать, в почете…
Все трое суетились вокруг Дюжева, не зная, куда его посадить. Обеденный стол был сплошь заставлен соленьями, маринадами, да так, что для тарелок и места оставалось мало. Были и свои наливки из здешних ягод: малины, смородины, клюквы. Была рябиновая настойка, приготовлен - ная по какому-то особому семейному способу. Дюжев любил хорошую народную еду, но такой гаммы русских блюд ему видывать не приходилось. И он охотно отведывал все, что ему клали, отставляя в сторону лишь напитки.
— Ну что вы, Павел Васильевич. Зоин батюшка, муж мой покойный, говорил — сие и мо-наси приемлют, — настойчиво угощала теща Ворохова.
— Это же детское, здесь и градусов-то нет. Товарищ полковник, ну выпейте, ну что вам стоит, ну ради меня, — ворковала Зоя, как будто была она все еще прежней тоненькой, хорошенькой восемнадцатилетней, единственной дамой за праздничным офицерским столом.
— А ваш муж?
— «Твой», товарищ полковник, «твой», не зовите меня на «вы». Карлику нельзя, он же у меня насквозь больной. Наш профессор, он, конечно, здешний, старосибирский, но тоже знающий и деньги большие берет, он запретил Карлику всякую работу, физическую и умственную. Никаких волнений, категорически… А пить — боже сохрани!.. Да, Карлик, ты принял эти самые синие катышки?
На отечном лице Ворохова появилось испуганное выражение.
— Ой, забыл! Уж больше полчаса пропустил… — Он торопливо выхватил из кармана коробочку, долго отсчитывал какие-то крупицы, досчитал до пятнадцати, озабоченно положил в рот, налил было из кувшина воды, но Зоя вырвала стакан.
— Это же из бассейки. Это для полковника, а для тебя отварная.
— Дак ты же, Карл, только принял какую-то пилюлю? — спросил Дюжев, которому было и смешно, и грустно, и досадно, и любопытно.
— То, Павел Васильевич, от профессора, от аллопата, а катышки — это гомеопат. У него все здешние народные артисты лечатся. Лупит, правда, больше профессора, но я ему больше и верю… — Говоря о болезнях и врачах, Ворохов заметно оживлялся. — Со мной тут еще один приходит гимнастикой заниматься по системе йогов. Что поделаешь? Из каждого положения есть два выхода, и тут либо вот глотай все это, либо ложись да помирай…
Веселая эта поговорка майора Ворохова о двух выходах из любого положения заставляла когда-то окружающих улыбаться, даже под бомбежкой или артиллерийским обстрелом. Теперь она прозвучала жалко. Кроме болезней, в этом доме столь же охотно говорили о том, как с небольшого участка, с домашней теплички и парников извлекать доходы. Зато любая попытка Дюжева перевести разговор на дела строительства уходила в песок, не оставляй следа. «Неужели человек может так перемениться?» — поражался, гость. И хотя за ним ухаживали, наперебой угощали, он испытывал то же тягостное чувство, что когда-то в Москве возле гостиничного телефона.
— Ты, Павел Васильевич, человек одинокий. Мамаша тебя в сыны запишет, будет у тебя здесь отдельная комната, та, что наверху, или вот эта внизу, — любую выбирай… Будешь у нас как сыр в масле кататься, — сулил Ворохов, и заплывшие глазки его влюбленно поглядывали на гостя.
Дюжев знал, что обычно после одной-двух рюмок майор весь как-то раскрывался, становился особенно милым, добрым.
«Выпить, что ли, с ним, попробовать?» Но слово, данное Литвинову, как бы стояло на страже — не смей, а вдруг… Но ведь кто-то сказал: «Отвыкая курить, держи пачку папирос в кармане». Дюжев, Ворохов и два их товарища-офицера бросали курить в Сталинграде в самую тяжёлую пору сражений 7 ноября. Бросали, испытывая волю. Двое погибли, а он не курит, и до сих пор даже запах табака ему противен… Э, была не была!
— Ну, Карл, так уж и быть, по единой, по наркомовской, по фронтовой.
На миг на толстом лице хозяина появился испуг. Потом Ворохов виновато оглянулся на дверь, это вела на кухню, где были женщины, дрожащей рукой налил две стопки из первой попавшейся бутылки.
— Из каждого положения есть два выхода: либо не пить, либо… Выбираем лучшее. — Он как бы вонзил в себя жидкость и закусил соленым груздем, выпачкав губы сметаной. Подождав, пока Дюжев с задумчивым, сосредоточенным видом допьет свою, он налил еще. — Эх, первая колом, вторая соколом! — И торопливо опрокинул ее, до того, как дверь в кухню растворилась и Зоя появилась в ней, торжественно неся блюдо с пельменями, а мать, следовавшая за ней, — сметану, уксус, перец.
И все-таки женщина догадалась. Почти бросив на стол блюдо, она кинулась к мужу:
— Что ты делаешь, Карлик?.. А вы, товарищ полковник, как же вы ему, дали? Это же для него яд. — Она попыталась убрать со стола графины, но муж не дал.
Действительно, он менялся на глазах. В этого толстого, казалось раз и навсегда обрюзгшего человека, не меняя его сегодняшнего облика, как бы возвращался прежний Ворохов.
— Карлик, умоляю… Полковник, прикажите ему! — металась Зоя.
— Карл Мартьянович, побойтесь бога! — вторила теща.
— Брысь! — крикнул Ворохов и хлопнул по столу так, что тарелка опрокинулась и грузди, как лягушки, зашлепали по полу.
Женщины бросились подбирать осколки, а Ворохов, все больше хмелея, презрительно глядел на них.
— Они тебя, Дюжев, думали тоже в эту мышиную нору затащить: поселишься, будешь про-ектики по давальческим заказам для колхозов делать. Шабашник с дипломом, выгодный квартирант!.. А ты прежний, нержавеющий. Выпьем за прежнее! — Ворохов опрокинул еще стопку и сильным, приятным баритоном запел:
…С берез, неслышим, невесом,
Слетает желтый лист,
Старинный вальс,
«Осенний сон»,
Играет гармонист.
— Полковник, помнишь нашу свадьбу в Польше, в Соколуве?.. А ну, подтягивай, Зоя! Худо ли тогда было!
И, будто подчиняясь гипнозу воспоминаний, толстая, оплывшая женщина чистым, как хрусталь, голоском, из-за которого в свое время ее чуть было не увели в армейский ансамбль, поддержала:
Вздыхают, жалуясь, басы,
И, будто в забытьи,
Сидят и слушают бойцы,
Товарищи мои…
Теперь, когда пели втроем и у всех на глазах стояли слезы, Дюжев вспомнил и этот вечер, и эту песню. Война уже догорала, его часть давно не разрушала, а только строила. Мосты на запад. Была весна, в воздухе пахло черемухой, победой, и под эту любимую песню тех дней всегда вспоминалась ему та давняя московская весна, когда Ольга, оканчивая институт, переходила в ордина-туру и они но ночам просиживали, прижавшись друг к другу, на мокрых скамейках в голом парке у Большой Пироговской, слушая шлепанье тяжелых капель…И хорошо мечталось под эту песню о том, как после недалекой уже победы вернется он домой к жене, к сыну, как заживут они втроем в своей квартирке, полученной всего за несколько месяцев до начала войны.