Зултурган — трава степная - Бадмаев Алексей Балдуевич
Когда прощались с однохотонцами, к Церену подошел старик Окаджи и, сняв облезлую заячью шапку, сказал:
— Сынок! Не поругай нас за глупость! Я знал твоего отца и мать. Они были добры. У тебя тоже, надеюсь, не злое сердце. Спасибо за то, что приехал, поговорил с нами. А Бергяса нет! Это плохо — прятаться мужчине, когда увозят жену и дочь…
Старик, приложив руку к груди, стал пятиться, то и дело кланяясь.
Церену его стало жаль до слез. А сколько таких чутких к чужой беде людей в хотонах! И многие из них всю жизнь страдали из-за доброты и покорности.
По калмыцкому обычаю прощаться с высокими гостями — дело старейшины рода, но старейшины нет, и старик Окаджи выполнил это за Бергяса.
Долго еще придется втолковывать забитым нуждой скотоводам, что они — свободные люди, а советский руководитель — не господин над ними!
Вспомнив об унизительных поклонах Окаджи, Церен глубоко вздохнул.
— Что-то ты завздыхал, друг мой! — с легкой насмешкой подколол его Шорва. Будто непосильную тяжесть несешь. Возвращайся-ка к нам в милицию! Тебя до сих пор мои парни добром вспоминают. Нам проще: враг с оружием — и у тебя не пустые руки!.. Сошлись и — кто кого!
В это время слева от дороги, с той стороны, где сидел Шорва, хлопнул одиночный выстрел. Шорва, удивленно вскинув брови, стал медленно приваливаться к Церену и уткнулся головой ему в колени, неловко подмяв под себя правую ногу.
При лунном свете Церен заметил: по левой щеке Шорвы стекала кровь! Из-за кучи курая, сбитого в канаву ветром, кто-то выскочил, мелькнула по склону балки тень человека.
— Стреляйте! Быстро! — крикнул Церен, а сам, выхватив из полевой сумки индивидуальный пакет, который возил по привычке, принялся перевязывать Шорву. Сяяхля соскочила со своей подводы, помогла положить Шорву поудобнее. Кровь сочилась сквозь бинт. Выстрелы гремели в темноте ночи, но, видно, бесцельно. Церен, оставив Шорву на попечении Сяяхли, выпряг лошадь и помчался к балке. Но оттуда уже слышался топот удаляющегося коня.
Поняв бесполезность преследования, Церен вернулся. Шорва был без сознания. Сейчас все зависело от того, как скоро они доставят раненого в больницу.
…Бергяс целый день просидел дома, напряженно оценивая обстановку. Ему были слышны отдельные фразы членов комиссии и выкрики однохотонцев в его защиту. Каким бы ни оказался исход перепалки у крыльца, Бергяс радовался этой защите. Может, именно в тот день он впервые в жизни осознал, как несправедлив был к своим сородичам, как помыкал беззащитными бедняками! В сущности, неважным отцом рода он был у Чоносов!.. Сколько мудрости и доброты в этих непритязательных табунщиках, что готовы простить все или почти все, заслонить от беды вожака рода! Понимал Бергяс и другое: половодье расставленными ладонями рук не остановишь. Рушится нечто большее, чем власть Бергяса в Чоносе. На иной лад теперь пойдет вся жизнь. Древний род Чоносов обойдется без старосты. Вот сел же вместо зайсана пастушонок Церен в улусе? «Как жаль, что я его тогда не додавил вместе с его матерью!» — вспыхнуло у него в мозгу.
Сяяхля не раз окликала мужа:
— Идите к людям, Бергяс! Чему быть, того не миновать! Там небось тоже живут люди, и мы как-нибудь проживем! — Женщина деловито готовилась в дорогу, складывала в узелки вещи: Бергясовы, свои, дочери.
По окнам хлестко, будто маля, ударила фраза:
— …Все равно приедет Церен с милицией и выселят!
Мысли Бергяса сосредоточились на Церене. «Да, не было бы этого щенка, может, все как-то пошло бы иначе. Вон в соседнем хотоне староста согласился пойти в табунщики, в коммуну просится… Пересидит человек лихолетье между другими, а там еще повернется судьба. В конце концов есть у меня покладистая жена — не белоручка. Есть дочь. Навыки ухода за скотом у меня не хуже, чем у других… Дом заберут — туда ему и дорога. Прожить можно и в кибитке… Все зло в Церене! Мстит он мне за мать!»
Когда появились Церен и Шорва, староста был уже готов к решительным действиям:
— Сейчас выйду на крыльцо и застрелю Церена! — объявил он, хватаясь за ружье.
Сяяхля повисла у него на руках:
— Умоляю! Ради дочери!
Бергяс на какое-то время опомнился. «В самом деле, нельзя рисковать жизнью жены и ребенка!» Но решение было уже принято. Закладывая фундамент дома, Бергяс велел вырыть ход между домом и сараем. А оттуда в свою очередь имелся потайной лаз к оврагу. В сарае хранился револьвер с запасом патронов. Имелось кое-что и другое, закопанное в степи.
Попрощавшись с женой и дочерью, Бергяс спустился в подполье. К его крайнему удивлению, револьвера на месте не оказалось. «Выследила жена», — догадался он. Бергяс был в отчаянии: убегать в степь без оружия, где тебя может любой сопляк засечь плетью, как загнанного волка? Если револьвер перепрятала Сяяхля, то сейчас она ему оружие в руки не даст — характер жены он знал.
Года три тому назад Бергяс нашел в камышах брошенную винтовку. Свою находку староста привез домой, хорошенько вычистил, смазал несоленым барсучьим салом, закутал в овчину, а ночью зарыл у небольшого курганчика неподалеку от хотона. Там обычно хоронили покойников. К могилам калмыки редко ходят…
Мысль Бергяса работала четко: дождаться темноты, и когда у него в руках будет кое-что, не с пустыми руками в белый свет… Он даже похвалил Сяяхлю за находчивость. Зачем пугать толпу, если то же самое можно сделать без лишних свидетелей?
Бергяс последние годы одряхлел, осунулся. Сморил его не возраст — болезнь и непрестанные думы о будущем, от этих невеселых дум — все немощи в теле, но глаза еще видят и руки держат ружье и плеть.
В балке, неподалеку от дороги, он привязал коня. Было в голове и такое: порешить Церена и тут же сдаться, чтобы оставили Сяяхлю в покое. Но потом страх перед неминуемой расплатой взял верх над остатками рассудка.
К осени, когда сникнут травы, вызревает перекати-поле. Могучие кусты его, гонимые ветрами, носятся по степи, сбиваются в кучи, образуют валы в оврагах и канавах. Но сильный ветер-низовик выдувает эти ощетинившиеся острыми стеблями валы и гонит дальше, разъединяя и сбивая снова в кучи… За такой кучей курая и спрятался Бергяс.
Ночь выдалась светлой, лунной. С низины балки потягивало свежим ветерком. Застоявшийся конь вздрагивал всей кожей, позвякивал уздечкой.
Но вот со стороны Чоносов показались подводы: одна, две… Третья чуть сзади. По белому платку Бергяс понял, что на третьей подводе Сяяхля. Слышится глуховатый, но решительный голос Церена с первой подводы. Рядом другие мужчины… Не промахнуться бы.
Бергяс напряженно вел едва различимую под бледным светом месяца мушку ствола, чуть опережая движущегося с подводой Церена. Нажал спуск курка, но мгновением раньше Шорве вздумалось перекинуть запавшую за оглоблю вожжу — он вскинулся. Пуля угодила в Шорву… Стрелять второй раз Бергяс не решился: на подводе пятеро, все вооружены. Скорее на коня — и в дальний отрог балки… Запоздалые выстрелы с подводы были неточными.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Не зря говорят: беда не ходит в одиночку. В то раннее осеннее утро двадцать девятого года, когда в улус привезли истекающего кровью Шорву, Церен узнал: дом его опустел — Нина с детьми уехала. Церен был настолько потрясен гибелью Шорвы, что личная трагедия как-то не сразу дошла до его сознания. Несколько дней он ходил словно оглушенный.
«Церен! — писала Нина на листке, вырванном из тетради Чотына. — Десять лет я жила только любовью к тебе, больше ничего и никого знать не хотела. Сейчас я наконец разобралась в твоих чувствах. Для тебя существуют только твои проблемы, которым ты готов подчинить всех. Чувства близких людей тебе чужды. Я не хочу тебе мешать. Живи как знаешь. Дети — это единственное, что остается у меня как память о любви к тебе. Теперь они — моя надежда. Ко мне не приезжай, пощади меня хоть в этом. Прощай!»